Серебряные нити

психологический и психоаналитический форум
Новый цикл вебинаров «Тела сновидения» Прямой эфир в 21:00
Текущее время: 08 дек 2016, 01:11

Часовой пояс: UTC + 3 часа


Правила форума


Правила раздела:

1. К участию допускаются все зарегистрированные пользователи Форума.

2. Для открытия собственной рубрики необходимо подать заявку, отправив ЛС (личное сообщение) пользователю Афалина, с указанием:
- заголовка вашей рубрики
- основно....

Подробнее viewtopic.php?f=52&t=1555



Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 9 ] 
Автор Сообщение
Непрочитанное сообщениеДобавлено: 27 июл 2015, 10:40 
Не в сети

Зарегистрирован: 13 сен 2013, 00:51
Сообщения: 131
Откуда: Санкт-Петербург
Психиатрия

Я больше тридцати лет знакома с психиатрией. Я видела это с той стороны. Я почти выкарабкалась. Люди, которые видели и пережили то что я и намного больше, не напишут в Интернете, у них клетки мозга сожжены нейролептиками, они были лишены возможности развиваться и сломлены психологически, они не представляют другой реальности. Но многие из них, существуя в этой реальности, чувствуют интуитивно, что, как говорит один телеведущий, "реальные правила игры отличаются от официально декларируемых", как практически везде, и тем в большей степени, чем в большей степени окружающее похоже на лагерь.

Я хочу сказать о том, что видела и о чем думаю. Не только о психиатрии - о людях, потому что происходящее в психиатрии, по моему мнению, очень хорошо показывает свойства человеческой натуры вообще.


Вернуться к началу
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Непрочитанное сообщениеДобавлено: 27 июл 2015, 10:41 
Не в сети

Зарегистрирован: 13 сен 2013, 00:51
Сообщения: 131
Откуда: Санкт-Петербург
ПРАВДОЛЮБЕЦ

Я встретила этого человека на санаторном отделении где-то в середине восьмидесятых, при самом начале перестройки, когда будущее представлялось лучше, чем прошлое. Он незадолго до того вышел на пенсию, проработав много лет механиком на каком-то высокотехнологичном производстве, был по тем временам обеспеченным человеком, достраивал дачу, помогал дочери и растил внучку.

Он не выглядел больным, впрочем, и не пытался выделиться среди остальных своей нормальностью и мужицким, рабочим умом. Меня интересовали люди, и сидя рядом с ним в компании вокруг шахматной доски, я выспросила его историю.

Человек воспринимал все, что происходило вокруг, не так как большинство, не так как считает нормальным пресловутое общественное мнение, не считал истиной то, что объяснялось средствами массовой информации, всеми стараниями пропаганды. Не был способен на двоемыслие. Видел тотальную фальшь во всем окружающем, несправедливость власти и не мог жить, не обращая внимания на эту несправедливость.

Начал писать письма еще Сталину. Покупал конверт и чистую тетрадку, раскрывал в перчатках, писал измененным почерком, что думает о ситуации в стране, в перчатках же заклеивал конверт и, стерев с него все возможные следы, опускал в почтовые ящики в разных районах Ленинграда. Потом отправлял письма уже Хрущеву. Вычислили и взяли его при Брежневе, когда это не было смертным приговором. В то время считалось, что советским строем может быть недоволен только психически нездоровый человек.

Психиатры к нему отнеслись как к реально больному, дурачку, а не инакомыслящему в том смысле, в каком это слово тогда употреблялось – то большинство, у кого конформизм на уровне спинного мозга и которое считает себя нормальным, потому что оно большинство, не допускает даже мысли, что столь отличающийся от них человек может быть психически здоров. (Хочется сказать, оно вообще не допускает мысли.) Видимо, поэтому психиатрия обошлась с ним гуманнее, чем с реальными диссидентами - просто забирали время от времени в больницу (это тогда практиковалось как профилактическая мера и способ спрятать подальше всех нестандартных для советского общества людей), и отпускали сравнительно быстро - он не получил инвалидности, сохранил рассудок и физическое здоровье. Тем более, в прежние времена шизофрению лечили в первую очередь инсулиновыми шоками, это могло разрушать телесное здоровье (я слышала, Новодворская скоротечно умерла от флегмоны именно из-за диабета), но само по себе не убивало личность, человеческое достоинство и, насколько я слышала, не приносило таких страданий, как нейролептики в больших дозах. Страданий, однако, там хватало и без нейролептиков.

Болен ли психически этот человек? - я не знаю. Есть в этом что-то от чужеродным элементом проявляющейся в личности инфантильной потребности в родителе, у которого необходимо добиться понимания, от архетипической фантазии о конечной справедливости, не к месту вплетающейся в восприятие реальности. (Нет ее, справедливости…)

И есть в этом чувство собственного достоинства человека, который не хочет быть винтиком, рабом, быдлом, не хочет подпевать в унисон…

Человек играет свою роль в обществе, хочет он этого или нет, и выплеснуть свою чашу, свою жизнь, по выражению Высоцкого, "в наглую морду врагу" - тоже всего лишь роль, увы. У человека есть потребность быть услышанным, хотя бы инкогнито или в роли шута, это для многих равнозначно существованию вообще – что-то свое оставить в мире, существовать для кого-то или чего-то, высказать свои мысли. Другой способ существовать для кого-то – быть таким как все, внутренне соответствовать роли, которую играешь.

Настоящий выход из роли, отказ от пресловутой социальной конвенции предполагает, что продолжаешь играть роль сознательно, будучи внутренне независим. Это невыносимо тяжело, почти невозможно. Думать самостоятельно, когда никто этого не разделит и не поймет кажется, труднее, чем "выйти на площадь", чем рисковать в жизни всем, и полутюремная жизнь в сумасшедшем доме для многих легче, чем молчание, одиночество в сумасшедшем мире, внутренняя независимость от него.


Вернуться к началу
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Непрочитанное сообщениеДобавлено: 27 июл 2015, 10:42 
Не в сети

Зарегистрирован: 13 сен 2013, 00:51
Сообщения: 131
Откуда: Санкт-Петербург
НАТАЛЬЯ

Наташкина мать пыталась вытравить беременность – тяжело было и с одним ребенком, сыном, но вытравить не получилось, и девочка родилась с детским церебральным параличом – еле заметной асимметрией лица и парезом ноги. Она росла в интернате, в интернате пошла во вспомогательную школу. Я сомневаюсь, что у нее была хоть малейшая степень умственной отсталости - такое воспитание, образование и перевоспитание с юности на острых отделениях психбольницы большинству людей оставили бы куда меньше интеллекта, да и таланта человеческого сочувствия.

Мать не отказалась от нее, чтобы получить квартиру быстрей и с дополнительной комнатой для ребенка-инвалида, для этого и забрала из интерната.

Я познакомилась с Натальей на санаторном отделении психбольницы, где спасалась от собственных родственников. В стране происходила либерализация, наши доктора в конце восьмидесятых вступили в Международную психиатрическую ассоциацию, и крупный беспредел в психиатрии на какое-то время поулегся, еще не успев трансформироваться в нынешнее «лечение по стандартам» согласно диагнозу, но частенько вопреки очевидности и здравому смыслу. Как раз незадолго до нашего знакомства после очередной порции жалоб матери на поведение Натальи участковый психиатр вдруг не нашел причин для ее госпитализации и впервые дал путевку на санаторное отделение.

Я до этого никогда не видела человека, которого били постоянно – на лице и руках у нее не было живого места, поверх следов заживших ссадин и пожелтевших синяков были свежие кровоподтеки. Позже мать толкнула ее на стеклянную дверь - перерезанное сухожилие на руке лишило Наталью возможности вязать и делать нормально некоторые другие вещи, потом в два захода выбила передние зубы.

Наталья рыдала в истерике и несколько недель не могла придти в себя от горя, когда мать скоропостижно умерла, потом долго ухаживала за парализованным неадекватным отцом – брат жил со своей семьей и участвовал в основном в организации лечебных и похоронных мероприятий.

А после интерната и до активной фазы горбачевской перестройки мать решала проблему с дочерью, отвечавшей на унижения и издевательства протестом и при возможности уходившей жить к подругам, периодически отправляя ее «лечиться» в психбольницу Скворцова-Степанова.

Как-то мы делились впечатлениями об отделениях, на которых побывали еще при советской власти. Я рассказывала, как на подростковом отделении меня накололи до страшных мучений - я существовала в каком-то бесконечном кошмаре, не могла сидеть от нестерпимой слабости, плохо понимала что происходит, у меня не слушались руки, и медсестры запрещали лежать, заставляли заправлять кровать в струночку и регулярно мыть пол, унижая и угрожая, что иначе не выпишут еще очень долго, что сделают еще укол, врачи обвиняли в лени и обмане – «подумаешь, легкая заторможенность… тут всем такие лекарства дают и ничего…чем ты лучше других?» И Наталья сказала: «Нет, у нас такого не было. У нас внимательно подбирали таблетки – когда давали аминазин, спрашивали почти каждый день, как переносишь, не кружится ли голова, меняли дозу…»

Мне и самой нестерпимо тяжело, почти невозможно признать, что многое в жизни – жернова, вертящиеся по заведенному порядку. И еще тяжелей относиться к людям как к винтикам жестокого механизма, не ведающим что творят – не испытывать обиды, злости, не искать понимания… не надеяться на помощь и справедливость, не зависеть и не обвинять... прощать...


Вернуться к началу
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Непрочитанное сообщениеДобавлено: 27 июл 2015, 10:44 
Не в сети

Зарегистрирован: 13 сен 2013, 00:51
Сообщения: 131
Откуда: Санкт-Петербург
ТАИСЬЯ

Ее не любила мать – первого ребенка, родившегося вскоре после войны в поселке на Урале, когда обвинять кого-то в том, что жизнь тяжела, было бы сродни идеологической диверсии. И не себя же обвинять… Обвинять можно было близких – мужа, чей характер не улучшили четыре года в окопах, и дочь. Младшие дети родились, когда ответственные за беспросветную мучительную жизнь уже были назначены.

Мать характеризовала ее - «ни рыба ни мясо». И она говорила – да, мама была права – что из меня получилось? Семьи нет, образование не получила, рисовала и хотела учиться рисовать, а стала лишь посредственным художником-оформителем. Не работаю, сижу на шее у государства, вот только кошка…

Все ее искренние чувства к кошке были поглощены чувством вины, забота о кошке была наказанием себя за отсутствие любви к этому миру. Она заставляла себя любить эту кошку, которую любила на самом деле, постоянно расчесывала длинную шерсть, покупала ей еду на последние деньги, сама живя впроголодь, к тому же уже не могла готовить и сама питалась хлебом с чаем, лишь по праздникам варила какой-нибудь рис. Почему-то так мне и запомнился этот рис, запеченный в духовке с клюквой, привезенной ей каким-то родственником, раз в несколько лет заезжавшим в Ленинград. Это был какой-то известный рецепт, вроде бы семейное ноу-хау, но мне показалось нелепостью…

На последние деньги в начале девяностых она купила диктофон – надиктовывать письма матери. Чувствуя себя виноватой, что не стала ей опорой на старости лет, что восьмидесятилетняя мать сама время от времени посылает ей деньги, считая себя обязанной ей регулярно писать, она не могла из себя выдавить буквально ни строчки.
Кажется, диктофон не особенно помог. А потом сломался – у нее отсутствовала интуиция, которая нужна не только для нормального обращения со сложной техникой, она мучилась из-за этого отчуждения от всего, мельчайшее ее действие было насилием над собой и любыми вещами.

В школе она считалась одной из самых талантливых учениц, сразу после ее окончания уехала из дома – в Ленинград, лимитчицей на ткацкую фабрику, в общежитие с коридорной системой, где жили по несколько человек в комнате. Ей была свойственна какая-то врожденная интеллигентность, которая неизвестно как у некоторых возникает в условиях, где ее не могут воспитать, и не могут оценить. Она надеялась учиться в Ленинграде, но реальные возможности ограничились театральной студией и художественной школой для взрослых – благодаря ей она смогла уйти от станков и стать оформителем на фабрике – писать лозунги и транспоранты к праздникам, рисовать пресловутую «наглядную агитацию».

Это считалось хорошим карьерным ростом, какого могли добиться немногие, и из общежития она переехала на служебную жилплощадь – в свою комнату в коммуналке в дореволюционном без ремонта доме, с массивными деревянными дверями, высокими облезлыми потолками, стертым, с въевшейся за десятилетия грязью паркетом, болтающейся на стенах проводкой, без ванны и горячей воды. На кухне стояло несколько плит, и у каждой семьи был свой буфет или навесная полка над столиком и своя бельевая веревка. Впрочем, семей как таковых, кажется, не было – в основном женщины, одинокие или с ребенком.

Она болела все тяжелей, и для психиатров, в принципе не вникавших ни во что, касающееся реальной личности человека, это называлось «нарушение мотивации», и этого было достаточно для постановки диагноза. Она делала что бы то ни было со все бОльшим нежеланием и усилием, перестала убирать комнату – сил хватало лишь на то, чтобы заставить себя вымыть по графику общую территорию коммуналки. Она ничего не хотела и ни чему не радовалась, лишь испытывала чувство вины и греховности из-за бывшей юношеской невоздержанности, из-за беспорядка, отсутствия любви к чему и кому-либо, ощущала свою никчемность и беспрокость.

В какой-то момент она не смогла выйти на работу, и единственным способом не оказаться без жилья стала госпитализация в психбольницу, где, как она потом говорила, ей «показывали кузькину мать» - обокрали в приемном покое, кормили нейролептиками и потом еще антидепрессантами, сделав из нее униженного овоща без малейшего признака улучшения состояния, указав ее место в этом мире, и через четыре месяца, перед выпиской из больницы, дали инвалидность.

Она была верующей и относилась к этому очень серьезно, это был поиск пути, поиск решения. И страшно корила себя за то, что не было сил регулярно читать Библию, ходить в церковь и исполнять обряды, что не было нужных чувств, обвиняла себя в том, что Бог ее оставил. Она пыталась любить и прощать, свои вспышки обиды называла проявлением психоза, чудовищно страдала, что не может даже молиться – в душе было пусто, не было даже слез.

Однажды сказала: «Мне кажется, если я что-то пойму, тогда смогу все изменить. Только не знаю, что именно…»

Она пыталась объяснить психиатрам свои чувства, все время надеясь, что кто-то поймет и поможет, но, часто воспринимая это как навязчивость с ее стороны, они лишь предлагали ей длительно принимать нейролептики и увеличивать дозу. Она испытывала постоянную обиду, на врачей в первую очередь - на стоматолога, пошутившего – не укусит ли она его со своим психическим заболеванием, на терапевта, с какой-то жалобой отправившего, не разбираясь, к психиатру, и на психиатров. Однажды она пожаловалась врачам на ВТЭКе, что испытывает чувство вины за беспорядок в квартире. И один из них произнес – надо же, при болезни Блейлера – и испытывает вину за нежелание что-то делать…- сказал при ней, не видя в ней человека, способного понять, о чем идет речь, и по-настоящему страдать.

От нейролептиков ей становилось только хуже, потом чувство обиды стало носить откровенно патологический характер, и без нейролептиков жить стало невозможно. Она успела получить квартиру на закате советской власти, но ей не стало легче. Нераспакованные вещи лежали много месяцев на грязном полу, денег на починку сантехники не было, месяцами не было сил, чтобы нагреть воды, постирать и помыться – благо, недалеко была хотя бы баня, и иногда чувство вины заставляло найти в себе силы туда выбраться. Кошку, раньше всегда холеную и расчесанную, забрали сердобольные люди, со свалявшейся грязной шерстью кошка гуляла где-то по соседним дворам.

Она страдала невыносимо. Ходила в районный психиатрический дневной стационар – как хроник, подкормиться. Считала, что жизнь поставила ее в такое положение, потому что грех ее был в желании возвыситься. К ней без приглашения приходили тяжело больные психически люди, пили чай, доедая последний хлеб, болтали какие-то низкие глупости о жизни, и она, считая необходимым смирять гордыню, поддерживала эти разговоры.

Нейролептики, пригасив мучительную потребность обвинять других, окончательно лишили ее возможности читать и думать. Но ощущение потери было. Она ругала себя за то, что тратит деньги на папиросы, когда нечего есть, однако ничего не могла с собой сделать – покупала самое дешевое курево, беломор, и запихнув в гильзу ватку, целыми днями курила на кухне.

Она была убеждена, что самоубийство страшный, недозволительный грех, вызов Богу. И хотела, чтобы Бог ее скорее забрал.

Она мне несколько раз за время нашего знакомства говорила – Вы когда-нибудь перестанете со мной общаться. Это был шантаж, я это чувствовала и она это чувствовала, но хотела услышать, что я не перестану. В этом шантаже глубоко порядочного человека было безмерное отчаяние… Мы жили в разных сторонах пригорода, я доезжала до нее и не могла ничем помочь. В разговорах с человеком, полностью потерявшим доступ к своей внутренней глубине, время тянулось мучительно медленно, я теряла чувство реальности в едкой папиросной дымке. Ей было тяжело сделать над собой усилие, чтобы встать утром и принять меня, она отказывалась от моего предложения сходить для нее в магазин за продуктами – может быть, уже не доверяла деньги, а может быть, все равно ничего не могла себе приготовить, или не хотела быть обязанной…

Мы с ней были похожи. Я прекратила общение. Я не могла больше этого вынести.


Вернуться к началу
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Непрочитанное сообщениеДобавлено: 27 июл 2015, 10:47 
Не в сети

Зарегистрирован: 13 сен 2013, 00:51
Сообщения: 131
Откуда: Санкт-Петербург
ЛАРИСА

Ларису Клименко, бившуюся в истерике, привели после обеда. Это было острое подростковое отделение – от 14 до 18. Простынь, которой она была связана, необходимо было вернуть в приемный покой, и когда ее развязывали, а потом снова вязали простынью со штампом «12 отд», Лариса Клименко плакала навзрыд, билась и кричала что-то бессвязное, а медсестры ее снова и снова спрашивали – сколько проглотила иголок? Ей укололи аминазин, она выла и плакала, лежа, связанная, на кровати, потом замолчала и уснула. Вечером медсестра развязала узел на простыне.

На следующее утро полусонную девочку снова – сначала медсестры, потом врач на обходе, раз за разом спрашивали – сколько иголок проглотила? Лариса, отвечавшая на все остальные вопросы вежливо, приниженно, подробно, при разговоре об иголках молчала и пыталась отвернуться. Медсестры не унимались – ну надо же… иголок наглоталась… и как только додумалась до такого...? вот умный не додумается, а такие дураки как вы тут… Тебе теперь операцию придется делать, ты что, не понимаешь? – она молча мотала головой.

Лариса Клименко и ее старшая сестра-погодок Галя жили с матерью и отчимом – алкоголиками. Отец после освобождения из зоны сразу лег в туберкулезную больницу (в те годы заботились о здоровье поголовья, то есть, простите, населения, и такие люди могли находиться в туберкулезных больницах неопределенно долго, не разносить инфекцию). Отец, вряд ли хотя бы раз поинтересовавшийся их судьбой, был для сестер мифом, надеждой на спасение. «Вот вернется отец…»

Завсегдатаи говорили – Лариса и Галя так похожи внешне и по характеру – не отличишь… мы даже сначала не поняли, которая это из них… К сестрам, умственно отсталым, от рождения или как результат родительской заботы – я не поняла – приставал постоянно пьяный отчим. До чего дошли приставания, Лариса не говорила – произнеся слово «приставал», она резко уводила разговор на какие-то бытовые подробности. Они с сестрой ушли из дома, жили в подвале. Я ее спросила – а что ели? – «Мы на помойках находили». До сих пор помню эту свою мысль – как умственно отсталые девочки смогли прожить почти целое лето неизвестно где, неизвестно чем питаясь? Я бы не смогла, мне казалось невозможным уйти из дома в никуда… А они как бездомные собаки или кошки, у которых срабатывает какой-то инстинкт выживания, и для этого нет необходимости в человеческом интеллекте…

Был конец августа. Похолодало, Лариса решила придти в милицию и попросить, чтобы ее отправили в интернат. Она знала, что скоро надо идти в школу, и нельзя пропускать школу, живя на улице. Галя побоялась идти вместе с ней, осталась в подвале (и судя по всему, ее судьбой никто не занялся). Оформив в отделении милиции за несколько часов какие-то документы, Ларису посадили в милицейскую машину и повезли, а когда из машины вдруг завели не в интернат, а в приемный покой знакомой больницы, и она представила, что будет дальше – она выхватила из своего мешка эти самые иголки и проглотила, ей показалось – легче умереть.

Я спросила – все-таки сколько было иголок? И как можно проглотить иголки?
- Только ты никому не говори. Было три иголки. Я разломила их пополам, чтобы проглотить.
- А откуда у тебя взялись иголки?
- Я свои вещи взяла, когда мы из дома уходили, надо же было зашивать одежду, у меня в сумке это все было…

Она отказывалась говорить про эти иголки медикам. Для девочки, старавшейся быть хорошей и послушной несмотря на постоянные унижения, это было как оставшийся уголок личного пространства, и чем сильнее в него ломились, тем упорней она его защищала… Я несколько дней ужасалась при мысли о том, что будет дальше, смотрела на нее как на обреченную, которую никто даже не пожалел, но иголки не причинили никакого вреда. Как-то на обходе я спросила заведующую отделением – а можно как-нибудь выдать Ларисе расческу и зубную щетку? (В приемном покое отобрали все). Врач отреагировала на мою, как мне кажется, нормальную человеческую просьбу почти как на оскорбление – а ты почему об этом просишь? Ты кто тут такая? Это не твое дело. И я этим не занимаюсь – я врач, я что, зубными щетками буду заниматься? Пусть обращается к сестре-хозяйке… Вход в кабинет сестры-хозяйки с ее материальными ценностями находился за пределами отделения, и если она ненадолго объявлялась, подойти все равно было страшно – дать больному оплеуху, если пристает, у персонала считалось нормой.

Придя в себя после шока, вызванного попаданием в больницу, Лариса стала постепенно обживаться. Раздобыла кусочек расчески, кто-то выписываясь, оставил ей какие-то вещи, рваные но теплые. У нее была присказка – «не барыня». Дали не подходящее по размеру белье, разлили пол миски супа, ставя ей на стол, заставили мыть пол вне очереди, медсестра выбрала самую безответную – «ничего, не барыня»… Закатываются глаза от аминазина, а врач говорит, еще раз закатятся – больше в лечебные мастерские не пойдешь… «Ну что же, не буду им говорить больше, буду терпеть – не барыня». …Много лет спустя у молодой женщины, выросшей в интернате для умственно отсталых, я тоже постоянно слышала эту фразу каждый раз, когда ей в чем-то отказывали – «ничего, не барыня»… как похвалу себе за то, что знает свое место.

У меня были листки бумаги. Я записывала на них больничные мемуары и передавала их родным – хотелось, чтобы во всем этом был хоть какой-то смысл. Я была наивна, я не понимала, как люди могут с чистой совестью жить за этими стенами и не задумываться о том, что здесь происходит. И я не могла понять, как вот эти врачи и медсестры, которые могут больных детей бить по лицу, держа за волосы, которые колют им серу и аминазин в наказание за непослушание – это же пытки – как эти люди, для которых унижать других, если оно позволено,- в порядке вещей, люди, лишенные души и сочувствия, выходя после дежурства за территорию больницы, смешиваются с другими людьми, живут среди них, воспитывают детей – и ничем не выделяются среди окружающих.

Так вот, у меня было несколько листов бумаги, и Лариса попросила один, и ручку. Было жалко, бумага была ценностью, но Лариса сказала – это я тебе покажу, как я умею писать. Она написала неустойчивым детским почерком с орфографическими ошибками: «Мы любим коммунистов. Коммунисты это наше счастливое будущее. Всем, что у нас есть, мы обязаны коммунистам». Целый лист был исписан этими фразами, я передала его домой и хранила много лет, как никого не интересующую улику совершенного преступления.

Но мы, воспринимая происходящее в жизни как должное,- разве намного мы больше задумываемся над ним, чем умственно отсталая Лариса Клименко?


Вернуться к началу
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Непрочитанное сообщениеДобавлено: 26 авг 2015, 08:52 
Не в сети

Зарегистрирован: 13 сен 2013, 00:51
Сообщения: 131
Откуда: Санкт-Петербург
НОННА

На санаторном отделении психбольницы я попала в палату вместе с удивительной женщиной. С подросткового возраста она была больна тяжелой эпилепсией, несколько раз в месяц падала с тяжелыми судорожными приступами. Ее молодость пришлась на послевоенное время, когда считалось, что любой советский человек, превозмогая страдания, должен в меру своих сил работать во благо общества. Если сил не было, их должна была прибавлять преданность Коммунистической партии и идеям социализма– но не всегда прибавляла. Это после, спустя десяток-другой лет, все повернулось иначе, и назначив инвалидность, уже не только неработоспособных военных калек, но и других нестандартных людей стали прятать с глаз подальше, чтобы не портить картину счастливого общества развитого социализма и не смущать граждан, не вызывать у них мыслей о неблагополучии, возможных болезнях, страданиях и конечности жизни земной.

Нонна – так ее звали – не доучилась в школе, так как не предусматривалась учеба эпилептиков вместе со здоровыми одноклассниками. Ей назначили третью группу инвалидности, и она много лет проработала на канцелярской работе в каком-то производственном комбинате для инвалидов, падая в судорогах на работе и по дороге на эту работу. Однажды разбив голову о какую-то решетку, с раздроблением кости черепа полежала в больнице, и снова пошла работать. Вышла замуж, но довольно скоро выяснилось, что не сошлась с мужем характерами.

Она была женщиной страстной, интересной, у нее роман был за романом – с сотрудниками, начальниками, крупными начальниками, лечащими психиатрами. Она купалась в мужском внимании, несмотря на эпилептические приступы – тогда еще не было противосудорожных лекарств, которые могли бы полностью прекратить эти приступы и которые при этом могли бы сделать ее неспособной жить вот так – искрясь, радуясь, преодолевая трудности, которых хватало – мать ее со времени ленинградской блокады была нездорова психически, и Римма, один раз отправив ее в психбольницу, потом жалела, не отправляла снова, терпя ее выходки.

А в 35 лет у Нонны прекратились приступы. То ли врач, заинтересованный ею не только как пациенткой и пробовавший все известные способы облегчить ее страдания, способы, ныне забытые медициной, вытесненные сильными антиконвульсантами, действительно нашел что-то, что помогло, то ли это просто было везение. Уходили связанные с болезнью ощущения, она все больше убеждалась, что здорова. И в 39 лет родила дочку, родила при бездушных жестоких советских акушерках, с серьезными осложнениями и последовавшей операцией. Родила без мужа – отец ее дочери был женат.

Она одна воспитала ребенка, сместив личную жизнь на второй план, на пенсию ушла по возрасту, потом все голодные девяностые годы проработала буфетчицей в столовке – ей тогда было уже под семьдесят. У дочери все сильней проявлялись нездоровые черты характера и психики, унаследованные от бабушки, она не могла, да и не хотела найти работу, сидя у Нонны на шее. Мысли о своей старости и немощи, о судьбе дочери не сломили Нонну, она была жизнерадостным, доброжелательным, очень тонким и тактичным человеком, и общение с ней было легким и доставляло настоящее удовольствие – рядом с ней мое собственное горе отходило на дальний план.

В нулевые годы в больнице еще не было компьютеров – врачи надиктовывали медсведения на магнитофон, потом эти тексты распечатывали секретарши. Я сидела с книжкой в коридоре, подальше от телевизора, рядом с врачебным кабинетом, и в это время заведующая отделением, пришедшая на ночное дежурство начала диктовать выписные медсведения на Нонну. Она едва знала Нонну – только что вышла из отпуска, и, по-видимому, по большей части передиктовывала эти данные с другого текста, вклеенного в медкарту, диктовала бездушным канцелярским тоном, в котором мне слышались привычные нотки презрения.

Я всегда поражалась - Почему психиатрические термины и описания всегда имеют негативные коннотации? Чего стоят слова «гневливость», «дурашливость»… Через дверь слышались фразы вроде «… наследственность отягощена … обучаемость была снижена … не смогла окончить среднюю школу … вышла замуж в 20 лет, но семейную жизнь вести не могла … беспорядочные связи … черепно-мозговая травма … работала на производстве для инвалидов … родила дочь вне брака… активна, напориста…»

Нонна не была «активной и напористой» - она была нормальным человеком. Умевшим привнести в жизнь радость. С легким характером. Выработавшим и сохранившим самоуважение, умеющим постоять за себя и высмеять наглого дурака. Она радовалась просто тому, что живет, а не тому, что имеет власть над теми, кто глупее, хуже и ниже ее.


Вернуться к началу
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Непрочитанное сообщениеДобавлено: 19 сен 2015, 23:47 
Не в сети

Зарегистрирован: 13 сен 2013, 00:51
Сообщения: 131
Откуда: Санкт-Петербург
ТАНЯ РОЗАНОВА

Я знала гражданского мужа Тани Розановой – Сашку. В первый мой приезд на санаторное отделение я, достаточно романтично еще воспринимая окружающее, часто присоединялась с сигаретой к компании, сидевшей на ступеньках лестницы и слушавшей песни под гитару. Сашка пел чаще других, исполнял дворовый и психиатрический фольклор.

Сказал мне врач, в палату к нам вошедший:
«Ты сумасшедший! Ты сумасшедший…»

Его песни становились все громче, эмоции, которые он пытался выплеснуть, ярче, и я понимала эти чувства, этот жизненный тупик, залихватство униженного человека, надрыв напоказ. То, что переживал Сашка, казалось мне в чем-то близким и естественным в его жизни - я не понимала, что это начинается маниакальное состояние. Мне тогда виделись, да и до сих пор в переживаниях психически больных часто видятся не симптомы, а неразрешенные вопросы, проявления человеческой сущности, человеческих потребностей, которые не могут найти нормального выражения, и гримаса галлюцинирующего шизофреника является в чем-то узнаваемой, знакомой по обычной жизни, проявлением темной стороны которой она является, а выплескивающиеся эмоции, экстаз или наоборот - злоба, обида, раздражение, как мне кажется, предполагают нечто, что их вызвало когда-то в реальности, что человек раз за разом пытается выразить, или забыть, превозмочь, переспорить, заставить замолчать – заставить замолчать отвергаемое человеком проявление его собственной личности.

А потом Сашку перевели на острое отделение, и он умер там на привязке в состоянии острого возбуждения – не выдержало сердце.

После смерти Сашки Таня Розанова вернулась к себе в уютный малоэтажный пригород Ленинграда, в коммуналку, и сосед, отставной мент, имея как повод для претензий ее полную неприспособленность в быту, держал Таню в постоянном страхе, практически не давая возможности выйти из своей комнаты, а она, инвалид по психическому заболеванию, не могла даже пожаловаться в соответствующие инстанции на то, что сосед по квартире ее жестоко притесняет.

Она была худенькая, скорее немного истощенная, с темно-русыми волосами подлиннее плеч, распущенными или заплетенными в косу и в свои примерно тридцать пять выглядела как молоденькая девушка. Было в ней какое-то изящество; в манерах, несмотря на полное отсутствие воспитания, виделась природная тонкость. Таня почти не курила, даже за компанию – хотя компания была курящая…

Родители ее были алкоголиками, она окончила восемь классов специнтерната для слабослышащих. У нее не было проблем со слухом, но первые детские годы жизни с родителями привели к настолько тяжелому заиканию, что до двадцати лет она не могла понятно говорить. Потом речь восстановилась, ее заикание почти не было заметно.

Человеку, признанному умственно отсталым, в советские годы инвалидность давали автоматически, а полная неприкаянность, неумение приспособиться в жизни, распоряжаться деньгами, быть самостоятельной, потребность чувствовать себя защищенной, попросить помощи приводила раз за разом в кабинет психиатра, а оттуда соответственно в психбольницу, где жалобы на то, что плохо, некомфортно, страшно и бессмысленно жить на языке психиатра были жалобами на психическое состояние пациентки, и такое ее состояние всегда лечили антидепрессантами и нейролептиками, до обмороков. После этого виноватой в своей неудачной жизни она себя чувствовала меньше – ответственными становились психиатры. За несколько месяцев пребывания в больнице копилась пенсия, и можно было, выписавшись, некоторое время радоваться жизни, пока снова не накатывали трудности, безденежье, голод и безысходность от унижений и рукоприкладства соседа.

В какой-то период она устроилась работать в автопарк – мыть по ночам автобусы, и проработала там довольно долго, но желание вырваться из идущего по замкнутому кругу некомфортного существования взяло свое и снова привело в кабинет психиатра и затем в психбольницу, из которой Таня выписалась истощенная больше обычного и накачанная лекарствами. Начальство в автопарке, приняв ее больничный, потребовало уволиться, мотивируя свое требование тем, что психически больным запрещено работать по ночам – начальство соблюдало кодекс законов о труде, достижение заканчивавшегося социализма в деле защиты рабочего класса…

И после увольнения из автопарка, когда жить стало не на что, в 1990 году Таня приехала на санаторное отделение психиатрической больницы Кащенко. Цены росли, при отсутствии умения вести дом пенсии ей не хватало. На ВТЭКе Таня попросила вместо второй группы дать ей третью, чтобы она могла снова пойти работать. Какая работа? - можно в конце концов вторую группу оформить как рабочую, убеждали ее мы. Препятствием для работы была совсем не группа инвалидности, но Таня строила несбыточные планы, как она будет работать – как в автопарке, она же работала,- не чувствовать себя ущербной, меньше бывать дома, и проблемы решатся. Она говорила – мне надо пойти работать, в конце концов, нужны деньги, чтобы купить пальто. Иначе зимой будет надеть нечего… Дело было, конечно не в пальто – она пыталась обрести некое самоуважение через статус обеспечивающего себя человека, через придуманное ею отношение других людей.

Галка с Татьяной Розановой знакома была давно, но в тот год они сдружились. Галка была старше Тани. У Галки в отношении Тани проявлялся своего рода материнский инстинкт, не реализованный из-за насильно сделанного ей в двадцать девять лет кесарева сечения со стерилизацией. Галка тоже искала у тех, кто старше, в чьи обязанности входило ей помочь – ох, что же это была за помощь – замену материнской любви. И Таня, случалось, говорила: «Я все равно рожу. Я хоть в сорок рожу», как будто пыталась убедить сама себя - в те годы психически больным, не находившимся в остром состоянии, уже разрешали рожать, но это все равно были фантазии.

Оказалось, у Тани неудовлетворенная потребность в женской любви временами приобретала сексуальную окраску. Галка была почти асексуальна, и начавшиеся сексуальные ухаживания подруги отвергла с отвращением, с негодованием, со скандалом потребовав перевести ту в другую палату, а лучше на другое отделение.

Таню выписали с санаторного отделения совсем. Советский Союз рухнул в те самые дни, и нищета становилась катастрофической. Она голодала. Устроиться работать Таня Розанова не смогла, на санаторное отделение с тех пор не ездила, хотя ее бы взяли без проблем – там бывали люди куда более, чем она со своими лесбийскими склонностями, не вписывавшиеся в обывательские представления о норме.

Галка говорила про нее с отвращением – она воспринимала близость с женщиной как развращенность, как что-то грязное и мерзкое. В те времена такое отношение было частью советской идеологии и разделялось многими. Я сочувствовала Тане, мне представлялось невыносимо тяжелым – быть не такой как все, видеть вот такое отвращение к себе со стороны других. Но я не смогла сказать ни слова в ее защиту, меня бы и не поняли. В те годы оправдывать гомосексуалистов, сочувствовать им было по меньшей мере странным - я промолчала.

Года через два или три мы узнали, что Таня Розанова умерла. У нее были больные почки. Почки стали отказывать, повысилось артериальное давление, случился инсульт. «Скорая» долго не приезжала. Поликлиника была через дорогу, но врач из поликлиники не может оказать помощь умирающему в соседнем доме. Может быть, дело было в том, что сосед не вызвал врачей вовремя.

С течением времени я стала забывать эту историю, слишком много всего случилось в жизни. И однажды мне приснился сон. На каких-то подмостках посреди зеленой весенней поляны вместе с другими поэтами Таня Розанова читала свои стихи. Это были хорошие стихи. И внимание слушавших их рядом со мной людей подтверждало мое мнение. Таня стояла на этих подмостках, слегка отвернувшись от слушателей, с гордо поднятой головой. Я проснулась с мыслью: «А ведь Таня Розанова была хорошим человеком». Я испытала какое-то неясное чувство вины.

Я рассказала этот свой сон Галке месяца за три до ее смерти. После нескольких суицидных попыток, одна из которых едва не стала фатальной сразу и привела к тяжелому инфаркту и диабету, Галка была больна, у нее не было денег на инсулин, и она понимала, что долго не проживет. Да ей часто и не хотелось жить, не виделось смысла. И она сказала – да, Таня была хорошим человеком. Ну как такое может быть? рядом была поликлиника - и не спасли…


Вернуться к началу
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Непрочитанное сообщениеДобавлено: 12 фев 2016, 12:14 
Не в сети

Зарегистрирован: 13 сен 2013, 00:51
Сообщения: 131
Откуда: Санкт-Петербург
ГАЛКА

В архивах многих психиатрических учреждений Санкт-Петербурга и Ленобласти еще долго, до установленного срока, будут храниться медицинские карточки пациентки Гали Мироновой – ее история болезни с описанием депрессий и суицидных попыток, периодов повышенного настроения, бреда и галлюцинаций могла бы составить многие тома. Высоцкий в песне про психушку как-то сказал – «Эх, ребята, про вас нужно повесть, Жалко, повестей я не пишу». Я не пишу повестей, но попытаюсь хоть как-то рассказать не историю болезни, а историю жизни Гали Мироновой.

Галка не была мне близкой подругой – потому что ей от других людей хотелось в первую очередь не дружеского, а материнского отношения, либо же она пыталась относиться к Другому как к ребенку.

Мать ее не любила, а Гале, наверное, нужно было родительской любви больше, чем остальным детям, и всю жизнь Галка пыталась вызвать материнские чувства у других людей – или раскаяние в том, что этих чувств нет, что ее не понимают и не ценят. Ее нельзя было не любить, но ей этого всегда было мало, и любая небрежность в отношениях того, к кому она была привязана как ребенок, вызывала горькую обиду. Когда Гале Мироновой было 29 лет, ей насильно сделали кесарево на седьмом месяце, лишив возможности материнства. Она знала, что сын родился живой, но врачи это отрицали, и у нее не было никаких возможностей узнать что-либо о нем. Муж был намного старше ее, он заболел психически уже взрослым состоявшимся человеком, - она звала его «папа», - и была кошка Катя, которую Галка называла доченькой. Потом была беспородная собака Жулька, которую Галя, не жалея денег, выходила щенком от тяжелейшей чумки - ветеринары тогда предлагали усыпление как единственный вариант.

Галка была лет на десять старше меня, и я тоже пыталась найти у нее что-то вроде не полученной в детстве материнской любви… Мы часто понимали друг друга с полуслова. У нее был вообще талант понимать людей и находить подход ко всем, она была гением общения - имея диагноз, не предполагающий возможности нормально контактировать с людьми.

Галя Миронова – я называю ее девичьей фамилией, хотя какая разница? Гали нет, нет многих из тех кто ее знал, а большинство остальных стали поглупевшими от нейролептиков, сломленными пожилыми больными беззубыми психиатрическими хрониками – Галя родилась и росла в небольшом поселке возле узловой железнодорожной станции. Мать в течение всего срока беременности пыталась ее вытравить, как, родив первым сына, вытравила до Галки и после ее рождения все беременности – но Галка родилась, маленькая и фиолетовая. Много лет спустя акушерка, хлебнув на поминках по ее матери, плакала и просила прощения, что давала ей, принося с работы, те таблетки, и говорила: «Ну я же не думала, что ты родишься…» Рассказывала - с каким-то благоговейным страхом смотрела, как после всех попыток убить нерожденного ребенка растет нормальная умная девочка, бегает, играет, ходит в школу…

Отец пил. Дома бывал запас бензина для старенького мотоцикла. Он обливал комнату деревенского дома и детей бензином, доставал из коробка спичку и требовал от жены денег на водку. Потом она от него ушла, забрав детей, снимала углы, перебиваясь как могла, сама начала пить, позже сошлась с каким-то мужчиной, тоже пьющим.

Галка, когда была совсем маленькая, иногда путала прошлый сон с явью. Ей вообще снились яркие насыщенные событиями сны, которые она не забывала. Она стала ходить в школу задолго до 7 лет – в детском саду не было мест, и ее сажали за последнюю парту в первом классе просто так, потом во втором – мама договаривалась с учительницей, в поселке все были свои. Когда Галя по-настоящему пошла в первый класс, ее ругали и ставили двойки за то, что она не могла научиться читать по слогам – «Ма-ма мы-ла ра-му…» - она к этому времени уже читала бегло, читала все на что натыкалась. Эту детскую обиду Галя Миронова не могла забыть до конца жизни, это вообще было метафорой многого, что с нами происходило… И она всю жизнь читала, читала всякую ерунду, все что попадалось под руку – некому было приучить ее к хорошей литературе, и, пытаясь соответствовать представлениям и ожиданиям окружающих, в фантазиях дававших ей материнскую любовь, Галка не смогла во многом подняться до того личностного уровня, на который была способна.

У Гали был старший брат, в детстве повернувшийся к ней своей темной стороной – назло всем садистично, нарочито поверхностно, издевательски относившийся к сестре, как и к другим детям и не управляемый никем с раннего возраста. Бросил школу, начал рано курить и выпивать и сел еще по малолетке. Повзрослев, попытался жить по-человечески – бросил пить, стал работать, жил с девушкой – уже был назначен день свадьбы. Он возвращался домой из гостей с последней электрички, его убили по дороге - около станции. Убили скорее всего просто так – если человек уверен в своей безнаказанности, или это санкционировано свыше, многие могут убить просто так, а если это допускается, предписано негласными правилами, унижать и топтать, а то и убить ближнего готово едва ли не большинство.

Галя чувствовала себя нелюбимой и никому не нужной - талантливый неординарный ребенок. При этом не боялась и не стеснялась людей – наверное, это природная данность, а может быть, чаша страдания была переполнена уже тогда, и бояться было нечего. Первая суицидная попытка была в восемь лет – за мостом, где из-за поворота ее не было издали видно из кабины маневрового паровоза, она легла на рельсы. Машинист сумел остановить состав, на руках отнес Галку в кабину, привез на станцию и вместе с дежурной кассиршей отпаивал плачущего ребенка чаем. Наверное, тогда это впечаталось в ее душу на всю жизнь – если тебе не дают умереть, значит ты кому-то нужна, и это самый верный, крайний способ почувствовать, что ты кому-то нужна…

Вторая суицидная попытка была уже на фоне расстройства психики. Галя к этому времени ушла из дома и после 8 класса школы училась в ПТУ, живя в общаге в Ленинграде. Она все острее чувствовала, что ее никто не любит, что она никому не нужна, а жизнь мучительна и не имеет смысла. (Как будто очень многих из нас любят по-настоящему и все мы кому-то нужны, бескорыстно – но мы можем с этим жить, и человеку следует самому искать любовь и смысл в жизни – впрочем, как и Галка, многие ищут их в иллюзиях). Она купила в аптеке какие-то таблетки. Она была умная девочка и придумала, что купить без рецепта, чтобы умереть. Ее едва откачали. После реанимации, где, очнувшись, она вырвала капельницу и чуть не разгромила палату, отправили на подростковое отделение психбольницы Скворцова-Степанова, то есть в место для совсем непривилегированных людей, то есть попросту говоря, отбросов. Там находились подростки в остром психозе и те, кто уже деградировал, если и был человеком, то лишь по способности страдать, лежачие полуовощи, умственно отсталые, жравшие остатки пищи с тележки для отходов, детдомовские дети, отправленные на перевоспитание чтобы дать отдохнуть своему персоналу, несовершеннолетние психопатки, наркоманки, алкоголички и проститутки. В проблемах человека в этом месте не разбирались (а в них и в других местах не разбираются), лечили жестко (если слово «лечение» вообще уместно по отношению к бОльшей части того, что там происходило), нанося урон физическому здоровью, месяцами без уличного воздуха и движения, без теплой одежды в холода и нормальной еды. Вши и чесотка были там обыденным явлением, не говоря уже о ногтевом грибке, разносимом на выдаваемых всем без дезинфекции старых казанных тапках. Дисциплина была полутюремная, верховодили, обворовывая и держа остальных больных в страхе, самые сильные и наглые девицы, «основные», с которыми не очень связывались и медсестры, при каждом удобном случае использовавшие их для запугивания реально больных детей. Как вообще в психиатрических учреждениях, там была далеко перейдена граница человеческого, а унижениями, безысходностью и нейролептиками необратимо ломали психику.

Галя не умела унижаться и чувствовать себя униженной, ее не могли обидеть равные ей по возрасту и статусу, она не знала, что такое стеснительность и робость. Там, где не было иного выхода чем уступить перед силой и наглостью, она уступала с юмором, как уступают сильному физически но убогому умом, с кем конфликтовать было ниже ее достоинства. И она даже там могла фантазировать, выдумывать ту самую необходимую ей любовь и понимание, она не боялась боли и наказаний – они ее не унижали, а давали ей возможность испытать то чувство обиды, ощущение несправедливости, которое ей было так необходимо – как подтверждение, что это люди к ней несправедливы, а совсем не она является недостойной любви и никому не нужной, и жестокость происходящего стала для нее уже не повторением, а инверсией ситуации детства.

Она умела внутренне, и в поведении, не соответствовать тому, как ее воспринимают, ломая предзаданные психиатрами схемы разговора, говоря с ними на человеческом языке, в человеческой системе представлений – мало кто из сотрудников психиатрических учреждений при разговоре с ней мог остаться вполне в своем шаблоне. И – да, это было манипуляцией, но и способом сломать манипуляцию собеседника.

И потом, совершив очередную суицидную попытку, в мучениях, привязанная в реанимационной палате, ночью срывая зубами наложенные на запястья швы, она испытывала своего рода экстаз от того, что ее снова спасают против ее воли – несмотря на чудовищную жестокость происходящего, это давало ощущение, что она кому-то нужна, что о ней заботятся, и ощущение несправедливости по отношению к ней означало, что в том, что ей плохо, виновата не она. Это давало возможность жить дальше – я думаю, в первую очередь это, а не длительное раз за разом лечение нейролептиками и антидепрессантами.

Вскоре после насильственного по решению психиатров кесарева она впервые получила путевку на санаторное отделение психбольницы Кащенко. Будучи нестандартным человеком, умевшим держаться достойно несмотря на свою зависимость – для меня до сих пор загадка, как у нее это получалось – она быстро добилась неформального отношения к себе врачей, дружеского расположения многих медсестер, тонко чувствуя в этих отношениях некую грань дружбы и их профессиональных обязанностей и никогда грубо и некрасиво эту грань не переступая, хотя на много лет стала почти подругой врачу отделения, женщине, по возрасту почти годившейся ей в матери.

У Галки почти прекратились суицидные попытки – когда становилось плохо и не хотелось жить, она звонила на санаторное отделение, и ей говорили приезжать в тот же день. И она раз за разом бросала лекарства – чтобы пожить немного на полную катушку, в отрыв, без ощущения полубесчувствия и без заторможенности от нейролептиков, предотвращавших психоз, а когда станет плохо, вместе с таблетками получить и эту самую материнскую заботу.

Однажды ей позвонила наша общая подруга – «Галка, ты чего такая?» - «Да ничего…так…» - «Так – это как? Ты лекарства принимаешь?» - «Да, вот приняла…» - «Что ты приняла? Галка, говори ясней? Феназепам? Азалептин? И галоперидол? Сколько? Две упаковки? … Иди немедленно пей воду – и два пальца в рот! Галя, ты с ума сошла! Никому не нужна? Мы тебя все любим! Не будет детей? – У нас почти ни у кого не будет. И ты нам всем нужна! Мы тебя ждем! Немедленно в ванную и промыть желудок – несколько раз!» У Галки полились слезы, она пошла в ванную делать промывание желудка. И никакого психоза, никакой госпитализации. Через несколько месяцев на санаторном отделении мы снова встретились.

Человек в состоянии, определяемом как психоз, пытается совершить очередную суицидную попытку, после которой может в очередной раз пробыть полгода в больнице. Ей говорят – прекрати, ты нам нужна, мы тебя любим. И она отказывается от намерения умереть. В ближайшие месяцы никаких психозов и суицидных попыток. Психиатры никогда такого не видели, потому что знают, что оно не бывает.

Я хотела, чтобы меня так же понимали и ценили, как ее, так же заботились. Она это знала. Через много лет, незадолго до ее смерти, мы говорили об этом. Я тогда сказала, что я рада, что у меня этого не было. Потому что я в результате научилась выкручиваться сама.

Врач, которая лечила Галю много лет, после очередного тяжелого срыва и последовавшей длительной комы сама стала пациенткой больницы с корсаковским синдромом. Как-то, увидев ее, Галка спросила: «Вы меня помните?» - на что последовал ответ: «Разве тебя забудешь?»

Наступили девяностые, жизнь менялась. Инвалиды боролись за то, чтобы перестать прятаться от общества – в какой-то публицистической передаче Галя увидела Марту, больную детским церебральным параличом. Отец Марты, ученый, работал водопроводчиком – чтобы были деньги лечить дочь, учить ее на дому. Мама подрабатывала гувернанткой у детей «новых русских». Однажды Галка встретила Марту в инвалидной коляске вместе с мамой на улице – они жили в соседнем доме. И Галка начала помогать ухаживать за Мартой. Конечно, ее кормили, а тогда это было очень значимо – истратив свою пенсию за два дня, остальной месяц она сидела голодная, а муж, когда есть становилось нечего совсем, выдавал ей спрятанные заначки. Но когда родители Марты предложили ей деньги, она отказалась, сказала – не для этого она к ним приходит.

Потом Галке стало плохо – был суицид, реанимация с искусственной вентиляцией легких. Вся ее одежда была украдена еще до регистрации в приемном покое – те, кто ее спасал, не предполагали, что она выживет, а одевалась Галя всегда интересно, со вкусом, не экономя. Потом была длительная госпитализация. Связь с Мартой была потеряна – ее семья эмигрировала.

После выписки из психбольницы Галя устроилась работать продавцом. Не будучи искушенной в магазинном мошенничестве, так ему и не научившись, не будучи мелочной, она не пыталась обманывать ни покупателей, ни хозяина. Не заискивая и не давя на людей, она умела найти к ним подход. Ее приняли сотрудники, а продажи в ее смену резко увеличились. Сначала она продавала газеты, медленно и тяжело слезая с таблеток, без которых не жила много лет. Потом перешла работать в отдел парфюмерии. Отдала долги, выплатила огромную задолженность за квартиру – из-за этой задолженности их с мужем к тому времени не выселили только благодаря инвалидности.

Года три Галка проработала в магазине и прожила без лекарств, как здоровый человек, говорила – я не представляю, как я столько лет это принимала, я сейчас свалилась бы от одной любой таблетки… Она работала бы и дальше, но заболел и умер муж. Галка уволилась, после похорон улетела в депрессию и приехала снова лечиться на санаторное отделение, вернувшись на прежний круг. Вскоре она переехала поближе к больнице, единственному месту, благодаря которому могла оставаться в живых.

Наступили новые времена, пришли другие врачи, и Галка не нашла в них материнского отношения. После первого же пренебрежительного ответа новой заведующей на Галкину жалобу «Да хватит тебе, ты замечательно выглядишь» - не умела Галка выражать свое «плохо» стандартным образом, так, как выдрессированы это делать большинство пациентов – она хлопнула дверью и уехала с отделения домой.

Ее нашли в квартире без сознания, вокруг валялись таблетки и стояла недопитая бутылка водки. Водку надо закусывать, водка плохо подходит для того, чтобы запивать горсти азалептина, - рассказывала потом в курилке Галка – азалептина было несколько упаковок. Металлическая в противосъемном каркасе дверь осталась открытой, Галка все равно, того не осознавая, хотела, чтобы ее спасли. Она выжила чудом, ее состояние осложнилось тяжелейшим инфарктом. Потом отказала поджелудочная и развился тяжелый диабет.

Приступы боли в сердце сопровождались страхом смерти. Я ее спросила – Галя, а как же при суицидах? Когда хочешь умереть – там такой же страх? Нет, сказала Галя. Там никакого страха нет, только облегчение, что все закончится.

Она умела быть к месту прямолинейной. Была артистична и очень остроумна, видя в окружающем несообразности и парадоксы, которые для большинства привычны и незаметны. Как-то Галка рассказывала нам – ей стало плохо, и дома было какое-то очень дорогое, купленное в коммерческой аптеке снотворное. Она проглотила все что было, две упаковки, чтобы умереть – и даже не заснула. «Прихожу, - рассказывает,- в аптеку, говорю им, мол, снотворное у вас поддельное – не действует. Меня аптекарша спрашивает – а в какой дозе Вы принимали?...»

В другой раз так же наглоталась таблеток от диабета. Не помогали они ей уже от диабета, но надеялась, если проглотить несколько пачек, глюкоза в крови уменьшится достаточно, чтобы умереть. И сверху пластинку транквилизатора, чтобы – во сне. «Постелила на полу в кухне покрывало, чтобы не испачкать кровать» - она знала, как это происходит. «Просыпаюсь через сутки,- рассказывает,- замерзла вся … на полу на тоненьком покрывале, тело затекло, стала вставать - и лбом со всего размаху в косяк… транквилизатор был настоящий, потому что дешевый».Такая была у Гали шоковая терапия, чтобы прожить еще сколько-то. Она хохмила, рассказывая, и мы смеялись. Нельзя взрослого человека взять на руки и отогреть… только галоперидолом, амитриптилином, азалептином…

Она снова приезжала на санаторное отделение. Ей было близко, но «эра милосердия» там закончилась. Усиливались иезуитские строгости с режимом и порядком, начались нелепые запреты – на семечки, маникюрные пилки, все чаще были обыски, и мы не знали, что приказано изымать в очередной раз. От медсестер все жестче требовалось фиксировать поведение каждого больного, и в то же время был установлен запрет на неформальные отношения с пациентами, поскольку это «запрещено психиатрической этикой». Тяжелые психотропные препараты стали назначать не по необходимости, а всем подряд, согласно диагнозу, в дозировках, соответствующих острому состоянию – фармацевтическая промышленность не должна бедствовать. Нам нельзя было иметь при себе достаточное количество вещей, держать в палатах стулья, стало сложно стирать и сушить одежду, - в результате вводившихся новых и новых запретов существование становилось все более дискомфортным и напряженным. Слова пациентов истолковывались врачами строго буквально и в соответствии с диагнозом, и надо было внимательно следить за собой – появился страх, что любая метафора, любое действие может быть расценено как неадекватное высказывание и бредовое намерение.

Один раз Галку из-за диабета перевели с санаторного на «слабое» отделение – это то место, куда отправляют умирать стариков. После этого, говорила она, ей уже ничего в психиатрии не страшно. В последний раз ее выписали с санаторного домой за какую-то мелкую провинность – раньше на такое даже не обратили бы внимания.

Дома не было инсулина. Чтобы достать инсулин или деньги на него, надо было каждый месяц, прорвавшись в поликлинике к врачу, выписывать рецепты, надо было постоянно ходить по инстанциям, ждать в очередях в собесе, попрошайничать у местного депутата – это было не в ее характере, и не могла она стоять в очередях. Она говорила – ну что, буду жить пока живу. Ничего не покупала впрок.

Она была таким уютным человеком, даже когда было невыносимо плохо, она, как мне казалось, не умела испытывать тоску и скуку. Кроме поисков любви и фантазий о том, что ее любят, в остальном ей была абсолютно чужда погоня за иллюзией смысла. С ней было очень комфортно, она была полна жизни. Жила сегодняшним днем, текущей минутой даже в самые тяжелые периоды. Я не знаю, как это ей удавалось. Она не копила впрок, была неспособна даже купить на месяц продукты и спланировать траты, всегда – и теперь тем более.

Она смотрела в лицо смерти. Я лишь краешком сознания понимала, как ей плохо, потому что сочувствовать означало представить, что остается в жизни обреченного на близкую смерть человека, и что буду чувствовать я в свой час. И тем более я не понимала, не хотела понимать этих мук одиночества – это слишком страшно, и я отстранялась от нее еще больше.

Какие-то рассылочные мошенники постоянно снимали деньги с ее мобильника, и она оставалась без связи, не в состоянии решить вопрос с сотовым оператором – в тот период проблема была массовой. Она попросила позвонить ей на городской по приезде на санаторное – звонок оттуда был бесплатный.

Приехав ближе к вечеру, я не смогла заставить себя позвонить Галке. Мне было тяжело из-за своих обстоятельств, и я не знала, как с ней разговаривать. Я понимала, она хотела позвать меня в гости - мне в тот момент казалось очень тяжело до нее доехать – это было не очень далеко, но автобусы ходили редко, набитые битком. А она хотела меня видеть… Мне было неловко проситься к городскому телефону в закрытый кабинет - отрывать от дел медсестру, которая к вечеру осталась на смене одна.

На следующий день Галка уже не брала трубку. Потом вскрыли дверь. Этот следующий день в документах был означен как день смерти. Нам сказали, что отказало сердце. Возможно, так и было.

Галку похоронили недалеко от санаторного отделения, где мы встречались много лет, на кладбище поселка Никольское.

С момента ее смерти прошло семь лет. Галка была очень легким, веселым человеком, мы были молоды и многое не принимали всерьез. И только теперь, становясь старше, я все больше и больше понимаю, что она чувствовала, что мы все так или иначе будем чувствовать в конце жизни… Если даже для Галки смерть не всегда казалась избавлением…


Вернуться к началу
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Непрочитанное сообщениеДобавлено: 28 май 2016, 18:45 
Не в сети

Зарегистрирован: 13 сен 2013, 00:51
Сообщения: 131
Откуда: Санкт-Петербург
ВОЛОДЯ

У любительниц заводить на санаторном отделении романы, каждый раз надеющихся, что вот теперь-то это будет тот самый человек, был способ узнать о новоприбывшем – на столе для раскладывали лекарств прочитать в списке, что ему назначено. По лекарствам обычно можно судить о пациенте психбольницы.

Я не особенно пользовалась этим способом. В те годы я не разбиралась в людях и питала иллюзии, что интеллектуальные и нравственные качества могут не зависеть от заболевания и его тяжести. А интеллектуальную элиту отделения я нашла у шахматной доски.

Алла-шахматистка, всегда носившая один и тот же спортивный костюм, начинала скандалить, когда от нее требовали помыться, мало заботилась о мнении окружающих и регулярно, в любое время года, не таясь ходила в кусты с очередным кавалером. Не интересовавшаяся ни чем кроме шахмат, она обыгрывала всех, во всех местных турнирах. Непоказное, не отрефлексированное достоинство было в ее походке, гордо поднятой голове, когда она вставала от доски после законченной партии, приняв поражение очередного соперника. Как-то, разговорившись с ней, я поняла, что Алла по-своему очень умна. В ее рассуждениях была детская непосредственность, способность воспринимать все как-то иначе, чем обыватели, видящие мир через призму своих стереотипов. Мне виделась ирония судьбы. Психическая болезнь проявила, насколько разные стороны в личности мало связаны - они и у среднего здорового человека часто связаны так же плохо. То, что мы называем самоуважением или чувством справедливости, может быть у вора, убийцы.

Многие, считающиеся «достойными членами общества», по сути паразитируют на нем, приносят не меньше вреда чем уголовники и не больше пользы обществу, чем психически больные, доставляют другим огромную боль, но эта ложь принимается и поддерживается окружающими. Подлецы в стаде транслируют мнение друг о друге как о достойных людях, и им приходится подыгрывать - насколько же мы конформны по самой природе человеческой… Мы врем себе и так мало отдаем себе отчет в том, что делаем, лишь бы не выделяться среди остальных. Мы лишены целостности, и нам было бы очень плохо, если бы мы эту целостность обрели, став честными с собой. У Аллы расщепление произошло иначе, чем у здоровых, и ее как ребенка - не интересовала нажива, статус, у нее не было потребности быть как все - она была непосредственна в своих желаниях.

Володя Чернов в те годы выглядел абсолютно нормальным человеком, делил с Аллой первые места в шахматных турнирах, и в ответ на мой вопрос, что он здесь делает, слегка развел руками, улыбнулся искренне и как-то беззащитно, как будто понимая нелепость того, что говорит. Он сказал без нажима – во всем виноват КГБ.

Володя, имея достаточно высокое воинское звание, был госпитализирован в психбольницу и комиссован после того, как стал предъявлять сослуживцам претензии, что они следят за ним и облучают специально для этого разработанными КГБ приборами, обычно безвредными для окружающих.

Психическая болезнь воспринималась в советское время как что-то неприличное, как извращенность, следствие дегенерации - возможно, еще и потому, что нарушала правила игры - тотальное притворство и ложь. А такое ее течение было таким же постыдным, идущим вразрез с государственной идеологей, таким же неприличным как нетрадиционные сексуальные особенности. Считаю – прав был Фрейд, увидев в проявлениях заболеваний психики сродство с подавляемыми человеком в себе и обществом в своих членах сексуальными пристрастиями, с неразделимыми с ними страстями, и поэтому ханжеское отношение обывателей к этим человеческим проявлениям оказывается столь сходным.

Володя во многом, что не касалось его бреда, был замечательным человеком. Его любимым писателем был Шолохов, и говоря о нашей сволочной жизни, заставляющей людей перешагивать через свои идеалы, он почти наизусть пересказывал куски шолоховских текстов. Цитировал и других русских писателей… Как можно с таким пониманием жизни и такой душевной тонкостью служить кадровым военным, делать карьеру, и жить привилегированным обывателем, для меня до сих пор остается загадкой.

Его забирали в больницу на несколько месяцев по любому поводу. Поводов он давал много – то напишет снаружи на двери своей квартиры обвинения в адрес кагэбешников, то вывесит плакат в окне. Регулярно отправлял в разные инстанции письма с требованиями прекратить травлю. Квартиру вскрывали с милицией, и Володю увозили. Это воспринималось им не как лечение а как наказание кагэбэшников за неподчинение, да в существенной степени наказанием и являлось – его накачивали самыми сильными лекарствами, обычно аминазином с галоперидолом в течение нескольких месяцев (это был стандартный набор для тяжелых психотиков). И каждый раз, безропотно подтвердив, что его никто не преследует – чего и добивались от него доктора - он выписывался с тем же самым бредом воздействия. Его якобы травили, впуская газ через замаскированные отверстия в потолке квартиры, в магазине подсовывали отравленную еду, так что потом приходилось горстями глотать активированный уголь, его облучали настолько хитро, что счетчик Гейгера (появились они в продаже через некоторое время после Чернобыля) ничего не показывал, и это было для него подтверждением особой изощренности преследователей. Он чувствовал то удар неким лучом по почкам, говорил, что облучение сделало его несостоятельным в мужском качестве, временами облучение вызывало какие-то мучительные ощущения в голове, а количество пролетевших над ним за десять минут самолетов означало для него статью в Уголовном кодексе, по которой за несовершенное им преступление его будут наказывать – не тюремным сроком, а радиацией, ядом и газом.

Я вскоре перестала его опасаться – он был абсолютно, патологически лишен агрессии, всегда спокоен до невозмутимости. Я долго пыталась объяснять ему нелогичность его рассуждений, хотела уговорить лечиться – нормально, добровольно. Я еще питала иллюзии, что можно вылечиться, чтобы жить по-человечески, осмысленно. У меня не укладывалось в голове, как человек с высоким интеллектом, тонко чувствующий, видящий психические и психологические проблемы других, не способен усомниться в своей реальности – он не мог. Любой человек уверен, что непосредственно воспринимает реальность, не понимая, что его реальность создана из уже имеющихся у него готовых построений – домыслов, слепых пятен, интерпретаций и фантазий, дающих ему возможность стать успешным или убивающихего, и это психически здоровый человек, и люди из-за этого свойства рода человеческого никогда не смогут понять друг друга. Для психиатров понять субъективность восприятия вообще значило бы понять субъективность собственного восприятия – но бытие для большинства является простым. Больной видит и чувствует то, чего нет, поэтому он больной, а психиатр здоров и видит то, что есть на самом деле.

Володю в очередной раз госпитализировали в конце перестройки, взломав дверь в квартиру, где он заперся – ломать там было в общем нечего, дверь была давно разбита. Менты украли счетчик Гейгера, забрав как улику – конечно, для того, чтобы скрыть наличие радиации. Володя не жалел – счетчик все равно не реагировал, ведь излучение было разработано специалистами. После нескольких месяцев психбольницы Володя постарел и осунулся, однако излучение не исчезло, а пролетающие самолеты снова сигнализировали, за какое несовершенное преступление его будут наказывать.

А потом случилось удивительное. Я думала, Володя Чернов неизлечим. И вдруг встретила его на санаторном отделении через пару лет. Он похудел, постройнел, был аккуратно и даже с некоторым шиком одет. У него был роман с красивой женщиной. Володя не очень давно перед тем в очередной раз выписался из больницы. У меня нет другого объяснения – какой-то врач по-настоящему разбирался в его состоянии, подобрал лекарства и нужные дозировки и снял бред. Я как-то шутливо спросила – а что там облучатели? Он отмахнулся – да перестань ты эту ерунду нести…

Позже его друг и наш земляк, тоже Володя, рассказывал – Чернов снова воюет с КГБ. Друг говорил ему – не бросай лекарства, но Володя ответил – зачем мне лекарства, если я себя хорошо чувствую?

В 90-е он где-то что-то покупал и перепродавал в электричках – по сути просил милостыню, потому что не столько рекламировал свой неходовой товар, сколько говорил про преследования со стороны КГБ, которое продолжает существовать несмотря ни на что, и приставал к людям, спрашивая, кем они завербованы и что он им лично сделал – пассажиры покупали у него из жалости, а чаще чтобы отстал. Люди в таких случаях испытывают отвращение – к чему-то такому, чего они не хотят знать в себе, но если не умирают скоропостижно, оно часто перед смертью проявляется в них, добавляя страдания.

Володя Чернов и раньше питался избыточно, это был способ заполнить какую-то внутреннюю пустоту, заглушить привычную душевную боль – а теперь очень растолстел и обрюзг, ходил в ободранном бесформенном пальто и нечищеных поношенных ботинках, со старой тряпичной сумкой. Я часто ездила в электричках и старалась не попасться ему на глаза.

Потом мне рассказали, что Володю признали недееспособным и отправляют в интернат. Однако этого не случилось – родственник оформил опекунство и забрал его в другой город.

Я время от времени встречала того, другого Володю. Он был детдомовский, жил в той самой комнате в коммунальной квартире, которую получил в новостройке в начале 80-х. Сосед по коммуналке был деградировавший алкаш и был бы готов вынести у Володи любые вещи, чтобы выпить в очередной раз с такими же как он – но у Володи давно уже было нечего выносить. Он брал еду в благотворительной столовке или жевал на ходу, всухомятку, купленный по дороге хлеб, он целыми днями ходил по нашему пригороду, худой, высокий, с какими-то безумными, ненормально пронзительными глазами и всклокоченными грязными волосами, всегда в одной и той же одежде цвета хаки, еще оставшейся после армии – друг Володи Чернова заболел тоже в армии, служа сверхсрочно. При очередном попадании в психушку он подцепил бельевых вшей и не мог от них избавиться – для этого надо было, среди прочего, заменить матрас, а новый он купить не мог. Он, кажется, не знал, как купить матрас. Вообще не в его силах было избавиться от вшей, и ему было все равно.

Я старалась не приближаться к нему, и вообще проходить мимо незамеченной, но он увидел меня первым и подошел, чтобы рассказать – Володя Чернов умер. Сердце. Ходил по улицам, присел на автобусной остановке, опершись о стену остановочного павильона – так и сидел мертвый.

Его друг Володя сказал – наверное, ему так лучше. Это лучше, чем нам вот так мучиться.. Зачем ему было жить… повезло ему, что так случилось, правда же?

С другом Володи Чернова я познакомилась лет за тридцать до того. Мне тогда исполнилось двадцать, он был постарше. Я уже несколько лет не встречаю этого другого Володю...


Вернуться к началу
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Показать сообщения за:  Поле сортировки  
Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 9 ] 

Часовой пояс: UTC + 3 часа


Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 2


Вы не можете начинать темы
Вы не можете отвечать на сообщения
Вы не можете редактировать свои сообщения
Вы не можете удалять свои сообщения
Вы не можете добавлять вложения

Найти:
Перейти:  
cron
POWERED_BY
Русская поддержка phpBB
[ Time : 0.046s | 16 Queries | GZIP : On ]