Не успеваю ничего путного сказать.. Вот как пишет Недоброво в своей статье (А.А.А., кстати, очень её ценила!):
Цитата:
Первый сборник стихов Анны Ахматовой "Вечер", изданный в начале 1912 года, был вскоре распродан. Затем ее стихи появлялись в различных повременниках, а в марте 1914 года вышел новый сборник "Четки", в который включена также значительная часть стихотворений из "Вечера".
По выходе первого сборника на стихах Ахматовой заметили печать ее личной своеобычности, немного вычурной; казалось, она и делала стихи примечательными. Но неожиданно личная манера Ахматовой, и не притязавшая на общее значение, приобрела, через "Вечер" и являвшиеся после стихи, совсем как будто не обоснованное влияние. В молодой поэзии обнаружились признаки возникновения ахматовской школы, а у ее основательницы появилась прочно обеспеченная слава.
Если единичное получило общее значение, то, очевидно, источник очарования был не только в занимательности выражаемой личности, но и в искусстве выражать ее: в новом умении видеть и любить человека. Я назвал перводвижущую силу ахматовского творчества. Какие точки приложения она себе находит, что приводит в движение своею работою и чего достигает – это я стараюсь показать в моей статье.
II
Пока не было "Четок", вразброд печатавшиеся после "Вечера" стихи ложились в тень первого сборника, и рост Ахматовой не осознавался вполне. Теперь он очевиден: перед глазами очень сильная книга властных стихов, вызывающих большое доверие.
Оно прежде всего достигается свободою ахматовской речи.
Не из ритмов и созвучий состоит поэзия, но из слов; из слов уже затем, по полному соответствию с внутренней их жизнью, и из сочетания этих живых слов вытекают, как до конца, внутренностью слов обусловленное следствие, и волнения ритмов, и сияния звуков – и стихотворение держится на внутреннем костяке слов. Не должно, чтобы слова стихотворения, каждое отдельно, вставлялись в ячейки некоей ритмо-инструментальной рамы: как ни плотно они будут пригнаны, чуть мысленно уберешь раму, все слова расскакиваются, как вытряхнутый типографский шрифт.
К стихам Ахматовой последнее не относится. Что они построены на слове, можно показать на примере хотя бы такого стихотворения, ничем в "Четках" не выделяющегося (стр. 23):
Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха,
И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви.
Как я знаю эти упорные,
Несытые взгляды твои!1
Речь проста и разговорна до того, пожалуй, что это и не поэзия? А что, если еще раз прочесть да заметить, что когда бы мы так разговаривали, то, для полного исчерпания многих людских отношений, каждому с каждым довольно было бы обменяться двумя-тремя восьмистишиями – и было бы царство молчания. А не в молчании ли слово дорастает до той силы, которая пресуществляет его в поэзию?
Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем... –
какая простая, совсем будничная фраза, как она спокойно переходит из стиха в стих, и как плавно и с оттяжкою течет первый стих – чистые анапесты, коих ударения отдалены от конца слов, так кстати к дактилической рифме стиха. Но вот, плавно перейдя во второй стих, речь сжимается и сечется: два анапеста, первый и третий, стягиваются в ямбы, а ударения, совпадая с концами слов, секут стих на твердые стопы. Слышно продолжение простого изречения:
...нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Но ритм уже передал гнев, где-то глубоко задержанный, и все стихотворение вдруг напряглось им. Этот гнев решил все: он уже подчинил и принизил душу того, к кому обращена речь; потому в следующих стихах уже выплыло на поверхность торжество победы – в холодноватом презрении:
Ты напрасно бережно кутаешь...
Чем же особенно ясно обозначается сопровождающее речь душевное движение? Самые слова на это не расходуются, но работает опять течение и падение их: это "бережно кутаешь" так изобразительно и так, если угодно, изнеженно, что и любимому могло быть сказано, оттого тут и бьет оно. А дальше уже почти издевательство в словах:
Мне плечи и грудь в меха... –
это даюльный падеж, так приближающий ощущение и выдающий какое-то содрогание отвращения, а в то же время звуки, звуки! "Мне плечи и грудь..." – какой в этом спондее и анапесте нежный хруст все нежных, чистых и глубоких звуков.
Но вдруг происходит перемена тона на простой и значительный, и как синтаксически подлинно обоснована эта перемена: повторением слова "напрасно" с "и" перед ним:
И напрасно слова покорные...
На напрасную попытку дерзостной нежности дан был ответ жестокий, особо затем оттенено, что напрасны и покорные слова, особливость этого оттенения очерчивается тем, что соответствующие стихи входят уже в другую рифмическую систему, во второе четверостишие:
И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви.
Как это опять будто заурядно сказано, но какие ответы играют на лоске этого щита – щит ведь все стихотворение. Не сказано: и напрасны слова покорные, – но сказано: и напрасно слова покорные ГОВОРИШЬ... Усиление представления о говорении не есть ли уже и изобличение? И нет ли иронии в словах: "покорные", "о первой"? И не оттого ли ирония так чувствуется, что эти слова выносятся на стянутых в ямбы анапестах, на ритмических затаениях?
В последних двух стихах:
Как я знаю эти упорные,
Несытые взгляды твои! –
опять непринужденность и подвижная выразительность драматической прозы в словосочетании, а в то же время тонкая лирическая жизнь в ритме, который, вынося на стянутом в ямб анапесте слово "эти", делает взгляды, о которых упоминается, в самом деле "этими", то есть вот здесь сейчас видимыми. А самый способ ведения последней фразы, после обрыва предыдущей волны, восклицательным словом "как", – он сразу показывает, что в этих словах нас ждет нечто совсем новое и окончательное. Последняя фраза полна горечи, укоризны, приговора и еще чего-то. Чего же? Поэтического освобождения от всех горьких чувств и от стоящего тут человека; оно несомненно чувствуется, а чем дается? Только ритмом последней строки, чистыми, этими совершенно свободно, без всякой натяжки раскатившимися анапестами; в словах еще горечь: "несытые взгляды твои", но под словами уже полет. Стихотворение кончилось на первом вздроге крыльев, но, если бы его продолжить, ясно: в пропасть отрешения отпали бы действующие лица стихотворения, но один дух трепетал бы, вольный, в недосягаемой высоте. Так освобождает творчество.
В разобранном стихотворении всякий оттенок внутреннего значения слова, всякая частность словосочетания и всякое движение стихового строя и звучания – все работает в словообразовании и в соразмерности с другим, все к общей цели, и бережение средств таково, что сделанное ритмом уже не делается, например, значением; ничто, наконец, не идет одно вопреки другому: нет трения и взаимоуничтожения сил. Оттого-то так легко и проникает в нас это такое, оказывается, значительное стихотворение.
А если обратить внимание на его стройку, то придется еще раз убедиться в вольности и силе ахматовской речи. Восьмистишие из двух простых четырехстрочных рифмических систем распадается на три синтаксических системы: первая обнимает две строчки, вторая – четыре и третья – снова две; таким образом, вторая синтаксическая система, крепко сцепленная рифмами с первой и третьей, своим единством прочно связует обе рифмические системы, притом хоть и крепкою, но упругою связью: выше я отметил, говоря о драматической действенности способа введения второго "напрасно", что смена рифмических систем тут и надлежаще чувствуется и производительно работает.
Итак, при разительной крепости стройки, какая в то же время напряженность упругими трепетаниями души!
Стоит отметить, что описанный прием, то есть перевод цельной синтаксической системы из одной рифмической системы в другую, так, что фразы, перегибая строфы в средине, скрепляют их края, а строфы то же делают с фразами, – один из очень свойственных Ахматовой приемов, которым она достигает особой гибкости и вкрадчивости стихов, ибо стихи, так сочлененные, похожи на змей. Этим приемом Анна Ахматова иногда пользуется с привычностью виртуоза.