Зарегистрирован: 01 мар 2010, 11:50 Сообщения: 1117 Откуда: Великий Новгород
|
Как я тут давно не была, быт загрыз (даже не заел, а загрыз) ,Вот шикарная статья появилась, да и самого автора рекомендую: Бесы, или идея съела Игорь Гарин Из 8 тома 10-томника Игоря Гарина "Мудрость веков", 960 с. Примечания и цитирования даны в тексте тома. Из ангельского дела будет бесовское. Ф. М. Достоевский Когда мы получим справедливость плюс науку, тогда не будет никакой любви. Ф. М. Достоевский «Бесы» — самое набатное предупреждение о реальном апокалипсисе и самый набатный призыв ему противостоять. Ю. Ф. Карякин Не забудем, что Петр Верховенский исчез, чтобы снова где-нибудь вынырнуть. Ю. В. Трифонов С чего начать? С самих Б е с о в? С Б у н т у ю щ е г о ч е л о в е к а А.Камю? С бердяевских откровений о русской революции? С карякинского Д о с т о е в с к о г о? Пожалуй, с последнего, с самого нам близкого, с к а н у н а XXI века. Здесь — самое выстраданное, самое современное, самое правдивое. Ю. Ф. Карякин: Только что прошел XX съезд. Для меня и большинства моих друзей это было настоящее потрясение. А один близкий мне человек...
Продолжение
профессор, спасавшийся от домашних и политических невзгод в Достоевском, Лескове и Чехове... сказал мне, грустно посмеиваясь: «Так ведь всё это есть в «Бесах»... Меня в 36-м году чуть не посадили за одно чтение этого романа. Кто-то донес...». Это были страшные и просвещающие ночи: мы читали «Бесов», читали и черновики к роману (раздобыли). Мы читали о таких, как Петруша Верховенский: «Все они, от неуменья вести дело, ужасно любят обвинять в шпионстве». Мы читали: «Мор скота, например. Слухи, что подсыпают и поджигают. Вообще хорошенькие словечки, что подсыпают и поджигают». Можно ли было не вспомнить о сталинских «тройках», прочитав такое: «О, у них всё смертная казнь и всё на предписаниях, на бумаге с печатями, три с половиной человека подписывают»? А с какими мыслями должно было читаться такое (слова Петруши после убийства Шатова): «Останемся только мы, заранее предназначавшие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом. Этого вы не должны конфузиться. Надо перевоспитать поколение, чтобы сделать достойным свободы. Еще много тысяч предстоит Шатовых»? А ночной визит Эркеля к Шатову (в сущности, арест)? Сколько — не тысяч, а миллионов таких ночных визитов он предвещал?.. И, понятно, прямо на Сталина «замыкались» слова о Петруше: «Кто не согласен с ним, тот у него подкуплен». И на что, как не на сталинскую коллективизацию, должны были «замкнуться» такие слова: «Вы не постыдились написать, что вы даете 80 миллионам народу только несколько дней, чтоб он снес вам свое имущество, бросил детей, поругал церкви и записался в артели...»? Мы читали и не верили своим глазам: всё это мы знали, во всё верили, всё это слишком хорошо помнилось. Мы читали и перебивали друг друга чуть ли не на каждой странице: «Не может быть! Откуда он это знал?». Но это еще было потрясение больше, так сказать, политическое, чем духовное. Такие ночи повторялись не раз... А потом один тип мне сказал (и я сразу узнал Петрушу): «У вас, брат, теории, а у нас методы, и посмотрим, кто кого. Вот когда мы придем к власти, ну вы у нас попляшете...». 1961 год. Работая в журнале «Проблемы мира и социализма», я предложил тему: «Современность и «Бесы» Достоевского». Разумеется, представители КПК (они тогда еще не вышли из редколлегии журнала) были категорически против. Один из них выразился так: «Лучше бы «Бесов» не было! Этот роман никогда не будет переведен на китайский...». Были как раз кануны «великой культурной революции»... Тогда же я записал свои впечатления об этом столкновении, потом несколько раз дополнял их, а в 1981 году даже частично опубликовал. Вот они: «Наконец-то главное слово сказано. То, что наши ермиловы и заславские думают, китайские брякают без обиняков: «Лучше бы «Бесов» не было!». Вот проговорка так проговорка! Вот оценка так оценка! Лучше не скажешь и не сочинишь. Итоговая, исчерпывающая формула ненависти. Все-таки выскочила тайна, которую обычно старались скрыть: зачем «Бесы» — бесам? зачем бесам — зеркало? Для таких — и всего Достоевского, и культуры вообще «лучше бы не было»!
«Лучше бы «Бесов» не было!». Это ведь еще и самооценка великолепная. Она и означает: лучше бы бесовщину (лучше бы нас, воплотившихся бесов) никто не разоблачал. (Мао «Бесов» уж точно не читал, а всё у него — как по написанному). Воздадим им должное: сущность «Бесов» они все-таки постигают, постигают каким-то чутьем, инстинктом, а потому и боятся взглянуть в зеркало романа, боятся увидеть себя такими, каковы они есть, а потому и готовы вдребезги разбить это зеркало, будь на то их воля. Так что за всей этой победоносной самоуверенностью, за всем этим откровенно торжествующим самолюбованием в конце-то концов скрывается просто страх: романа боятся как огня. Значит, он — выжил, он живет, горит, жжет — работает! Мера страха перед ним, мера ненависти к нему — тоже есть мера истины, заключающейся в нем. Зачем переводить, например, такое: «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалываются глаза, Шекспир побивается каменьями... мы всякого гения потушим в младенчестве»? Чем не осуществленный пункт «великой культурной революции»? Итак, Б е с ы — провидческая книга Достоевского и одна из самых пророческих книг в мировой литературе, мимо которых мы прошли, не содрогнувшись и не прислушавшись к предупреждениям. Б е с ы все еще актуальны — вот что страшно. Инсценируя Б е с о в, А. Камю писал: «Для меня Достоевский прежде всего писатель, который задолго до Ницше смог различить современный нигилизм, определить его, предсказать его ужасные последствия и попытаться указать пути спасения». То же самое и почти теми же словами задолго до Камю писал Николай Бердяев, на собственном опыте испытавший, что такое реальная бесовщина: Русская революция совершилась в значительной степени по Достоевскому. И как ни кажется она разрушительной и губительной для России, она все же должна быть признана русской и национальной. Достоевский до глубины раскрыл апокалипсис и нигилизм в русской душе. Поэтому он и угадал, какой характер примет русская революция. Он понял, что революция совсем не то у нас означает, что на Западе, и поэтому она будет страшнее и предельнее западных революций. Русские сплошь и рядом бывают нигилистами-бунтарями из ложного морализма. Русский никогда не сделает реально, чтобы ему было меньше, он увеличивает количество пролитых слез, он делает революцию, которая вся основана на неисчислимых слезах и страданиях. В нигилистическом морализме русского человека нет нравственного закала... Идея Б е с о в зрела в Достоевском задолго до написания романа и не исчерпалась его публикацией. Уже в Б е д н ы х л ю д я х он, еще исповедующий фурьеризм, зорко увидел то, чего не замечали отцы всех утопий: неукорененность эвримена, отсутствие у него глубоких идеалов, страсть к разрушению, желание потеснить «хозяев жизни», дабы занять их место. В Лебезятникове уже многое из конкретного замысла Б е с о в: примитивность утопических прожектов, вульгаризация наук и искусств, путаность, снобизм. Подпольный человек — это уже бес, мечтающий о высоком и прекрасном, жаждущий обняться с человечеством, одержимый жаждой социальной правды и... вожделеющий, корыстный, жестокий, злой. Чем больше я осознавал о добре и о всем этом «прекрасном и высоком», тем глубже я опускался в мою тину и тем способнее был совершенно завязнуть в ней. Но главная черта была в том, что это как будто не случайно во мне было, а как будто ему и следовало так быть. В С е л е С т е п а н ч и к о в е и С к в е р н о м а н е к д о т е уже ясно показано, к чему ведут материалистические вожделения утопического сознания. Позже, в П о д р о с т к е, Версилов скажет сыну: ну, так поверишь ли, друг мой, что наиболее любящий праздность — это из трудящегося вечно народа! Именно праздность, полное ничегонеделание; в том идеал! В П р е с т у п л е н и и и н а к а з а н и и без обиняков сказано: революционное насилие и уголовное преступление — едины. А Свидригайлов говорит и уж самое сокровенное: зло позволительно, если цель хороша. Эта мысль будет затем повторяться и варьироваться во всех его произведениях: Ничего, коль с грязнотцой, если цель великолепна! Потом всё омоется, всё загладится. Всё это очень мило, только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский человечек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил. Б е с ы — художественное исследование духовных эпидемий, одержимости человека и масс идеей, коллапса неограниченной свободы. Увы, сочетание садизма и Великой Идеи распространено в этом мире ничуть не меньше, чем чистое насилие и немотивированное разрушение. Я бы сказал даже так: насильникам с улицы идея не нужна, государственное насилие невозможно без Великой Идеи. Отцами революциелогии можно по праву считать Шатобриана, Жозефа де Местра и Достоевского. В гениальной книге C o n s i d e r a t i o n s s u r l a F r a n c e * Жозеф де Местр показал, что в революции теряется человеческий образ, человек лишается своей свободы и становится рабом стихии. Человек бунтует, но он не автономен. Он подвластен чужому господину, нечеловеческому и безличному. В этом тайна революции. Этим объясняется ее бесчеловечие. Человек, который владел бы своей духовной свободой, своей индивидуально-качественной творческой силой, не мог бы находиться во власти революционной стихии. Отсюда — бесчестие, отсутствие собственного мнения, деспотизм одних и рабство других. В М и р о с о з е р ц а н и и Д о с т о е в с к о г о Н. А. Бердяев писал: Достоевский открыл, что бесчестие и сентиментальность — основы русского революционного социализма... Петр Верховенский говорит Ставрогину: «В сущности наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестие всего легче русского человека за собою увлечь можно». Ставрогин отвечает ему: «Право на бесчестие — да это все к нам прибегут, ни одного не останется». П. Верховенский открывает также значение для дела революции Федьки Каторжника и «чистых мошенников». «Ну, это, пожалуй, хороший народ, иной раз выгоден очень, но на них много времени идет, неусыпный надзор требуется». Размышляя далее о факторах революции, Петр Верховенский говорит: «Самая главная сила — цемент, всё связывающий, это стыд собственного мнения. Вот это так сила. И кто это работал, кто этот «миленький» трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове. За стыд почитают». Эти психические факторы революции говорят о том, что в самых ее первоистоках и первоосновах отрицается человеческая личность, ее качественность, ее ответственность, ее безусловное значение. Революционная мораль не знает личности как основы всех нравственных оценок и суждений. Это — безличная мораль. Она отрицает нравственное значение личности, нравственную ценность качеств личности, отрицает нравственную автономию. Она допускает обращение со всякой человеческой личностью как с простым средством, простым материалом, допускает применение каких угодно средств для торжества дела революции. Поэтому революционная мораль есть отрицание морали. Революция — аморальна по своей природе, она становится по ту сторону добра и зла. И слишком походит на нее внешняя контрреволюция. Во имя достоинства человеческой личности и ее нравственной ценности Достоевский восстает против революции и революционной морали. В революционной стихии личность никогда не бывает нравственно активной, никогда не бывает нравственно-вменяемой. Революция есть одержимость, беснование. Не случайно русские социалисты в Пушкинской речи Достоевского услышали только эти слова: «русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье», — слова, ставшие после небольшой формальной трансформации лозунгом большевиков о всемирной революции... Не потому ли «русские мальчики» никогда не интересовались ничем меньшим, чем решением конечных мировых проблем, устроением человечества и построением хрустальных замков? Максимализм — иная сторона нигилизма. А там, где максимализм и нигилизм, культура — помеха. Где необходимо всё или ничего, там не требуется середина, которая и есть культура, труд, самое жизнь. Потому-то только у русских жизнь — копейка. Зачем вековечный труд, кропотливое строительство, бережливость, усердность там, где «судорогу сделаем» и «кто был ничем, тот станет всем»? Русские апокалиптики и нигилисты пребывают на окраинах души, выходят за пределы. Достоевский до глубины исследовал апокалипсис русского духа и нигилизм русского духа. Он открыл какую-то метафизическую истерию русской души, ее исключительную склонность к одержимости и беснованию. Он до глубины исследовал русскую революционность, с которой тесно связано и русское «черносотенство». И русская историческая судьба оправдала прозрения Достоевского. С. Н. Булгаков в лекции Р у с с к а я т р а г е д и я, прочитанной в Московском Религиозно-философском обществе 2 февраля 1914 года, говорил: ...«Бесы» есть символическая трагедия. Но в то же время она есть и русская трагедия, изображающая судьбы именно русской души. Говоря частнее, то есть трагедия русской интеллигенции как определенного духовного уклада личности. Для Достоевского так же, как и для нас, прислушивающихся к его заветам, русская трагедия есть по преимуществу религиозная — трагедия веры и неверия. «Верую, Господи, помоги моему неверию», — вот что и в жизни, и в творчестве Достоевского, а в частности и в «Бесах», молитвенным и покаянным воплем вырывается из его души. Для него есть только одна правда в жизни, одна истина — Христос, а потому и одна трагедия — не вообще религиозная, но именно христианская. Стремление ко Христу, бессилие быть с Ним и борьба с Ним бушующего своеволия — вот ее предустановленное содержание. Известно биографически, что Достоевский намечал себе написать книгу о Христе как завершение своего жизненного дела; то была, так сказать, литературная проекция всех его религиозных устремлений, мыслей и чувств. Думается, что никогда бы не написал он этой книги, ибо такие книги вообще не пишутся, это выходит за пределы литературы, мира книг. Зато можно сказать, что все им написанные книги в сущности написаны о Христе, и разве же он мог писать о чем-либо ином, кроме как о Нем, Его познав и Его возлюбив? Ибо любовь ко Христу в Достоевском, как и в его героях, тверже и несомненнее даже, чем самая вера в Него. И книга «Бесы», как ни парадоксально звучит это, написана о Христе, любимом и желанном русскою душою, о русском Христе, и о борьбе с Ним, о противлении Ему — об антихристе, и тоже о русском антихристе. Внешним образом об этом достаточно свидетельствует и эпиграф к роману, взятый из евангельского рассказа об исцелении гадаринского бесноватого. Русский Христос — вот настоящий, хотя и незримый, непоявляющийся герой трагедии «Бесы», только Он может совершить экзорцизм, властен изгнать «бесов», силен исцелить бесноватого. Достоевский не просто вывел социализм из безбожия, «сведения небес к земле», но проследил эволюцию «русских мальчиков» от атеизма к социализму: Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют?.. Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол. Всю жизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира, 40 лет опять не будут знать друг друга, ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймали минутку в трактире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие, а которые в Бога не веруют, ну те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату... А вот результаты таких разговоров: Шигалев смотрел так, как будто ждал разрушения мира и не то, чтобы когда-нибудь, по пророчествам, которые могли бы и не состояться, а совершенно определенно, так этак послезавтра утром, ровно в двадцать пять минут одиннадцатого. Все путчи во все времена были трактирными, пивными и все как бы враз, с пьяных глаз, ровно в кривое время да от брюхатых мужиков, что революцией беременеют... Не будучи знаком с хилиазмом марксистского толка, Достоевский распознал в марксизме антихристово начало, антихристов дух — подмену небесного и свободного хлевным и тюремным: «О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны...». Ничего и никогда не было для человека и человеческого общества невыносимее свободы. А видишь ли сии камни в этой нагой и раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за Тобой побежит человечество, как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее. Обычная борьба революции и контрреволюции происходит на поверхности. В этой борьбе сталкиваются разные интересы, интересы тех, которые отходят в прошлое и вытесняются из жизни, с интересами тех, которые идут им на смену в первых местах на пиру жизни. Достоевский стоит вне этой борьбы за первые места земной жизни. Большие люди, люди духа, обычно ведь стояли вне такой борьбы и не могли быть причисленными ни к какому лагерю. Можно ли сказать, что Карлейль или Ницше принадлежали к лагерю «революции» или «контрреволюции»? Вероятно, они, как и Достоевский, должны быть признаны «контрреволюционерами» с точки зрения революционной черни и революционной демагогии. Но потому только, что всякий дух враждебен тому, что на поверхности жизни именуется «революциями», что революция духа вообще отрицает дух революции. Достоевский был таким апокалиптическим человеком последних времен. И к нему нельзя подходить с вульгарными и пошлыми критериями «революционности». Или «контрреволюционности» старого мира. Для него революция была совершенно реакционной. Как бы парируя исторический материализм Маркса, Достоевский заявляет: Можно угадывать, изобретать и рассчитывать, но невозможно рассчитать каждый будущий шаг всего человечества, вроде календаря, поэтому, как определить совершенно верно, что вредно и что — полезно? Достоевский постиг глубинную суть революции, глубинную сущность ее деятелей. Я категорически не согласен с версией о художественной обработке дела Нечаева. Нет, не из этого дела — из глубин собственного духа черпал он «правду о будущем». И роман этот — о будущем, и герои его — не нечаевцы, а реальные персонажи истории реальной революции. Б е с ы — произведение исключительно футурологическое, в котором автор не отражал, а провидел. Ленин сошел с кончика пера Достоевского. Мистика абсолютного предвидения столь сильна, что порой мне кажется, что не будь Верховенских-Шигалевых, не появились бы Ленины-Сталины. «Конец мира идет» — такую запись мог сделать не апокалиптик, а пророк. Достоевский всегда думал, что революционная демократия и революционный социализм, одержимые идеей абсолютного равенства, в последних пределах своих должны привести к господству кучки над остальным человечеством. Такова система Шигалева и такова же система Великого Инквизитора. Развивая в М и р о с о з е р ц а н и и Д о с т о е в с к о г о ключевую мысль о величайшей опасности сверхчеловеческих «спасительных идей», Н. А. Бердяев писал: Пути человеческого своеволия, влекущего к преступлению, Достоевский дальше и глубже исследует в «Бесах». Там явлены роковые последствия одержимости и безбожной индивидуалистической идеей, и безбожной коллективистической идеей. Петр Верховенский от одержимости ложной идеей теряет человеческий образ. Разрушение человека очень далеко ушло по сравнению с Раскольниковым. Петр Верховенский на все способен, он считает все дозволенным во имя своей «идеи». Для него не существует уже человека, и он сам не человек. Мы выходим уже из человеческого царства в какую-то жуткую нечеловеческую стихию. Одержимость идеей революционного социализма в своих окончательных результатах ведет к бесчеловечности. Происходит нравственная идиотизация человеческой природы, теряется всякий критерий добра и зла. Образуется жуткая атмосфера, насыщенная кровью и убийством. Мы любим предсказания Нострадамусов, расплывчатые и неясные, а вот абсолютные пророчества собственных Кассандр слышать не хотим и не слышим их по сей день. Воистину нет пророков в своем отечестве — одни вожди. Оттого по сей день и живем по-шигалевски... Достоевский понял, что в социализме антихристов дух прельщает человека обличьем добра и человеколюбия. И он же понял, что русский человек легче, чем человек западный, идет за этим соблазном. Достоевский открыл одержимость, бесноватость в русских революционерах. Он понял, что в революционной стихии активен не сам человек, что им владеют нечеловеческие духи. Он предвидел неизбежность беснования в революции. И еще он углядел многое другое: не только бесчестье, но и сентиментальность русских революционеров; и еще — роль в революции «чистых мошенников»; и еще — «опасность» для бесовщины великодушия, милосердия, стыда — «стыда собственного мнения». Перечисленное и есть основные компоненты революционного сознания. Но главная — омассовление: «Ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове...». А "русофобское" визионерство «Бесов»? А «мы пустим пьянство, сплетни, донос»? А «мы каждого гения потушим в младенчестве»? А «не будет желаний»? А «все к одному знаменателю»? А «пустим судорогу»? А «социализм у нас распространяется преимущественно из сентиментальности, затем следуют чистые мошенники»? А «он у меня в огонь пойдет, стоит только прикрикнуть на него, что недостаточно либерален»? А «пролитою кровью, как одним узлом, свяжете»? А «одна десятая получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми»? А «если бы возможно было половину перевешать, я бы очень был рад, остальное пойдет в материал и составит новый народ»? А «ничего нет лучше вот этакого первоначального образования. Самые восприимчивые люди выходят. Грамотностью только раздразнишь, раздражишь. На них-то и славно действовать. Матерьял!»? А «все начнут истреблять друга друга, предания не уцелеют. Капиталы и состояния лопнут, и потом, с обезумевшим после года бунта населением, разом ввести республику, коммунизм и социализм... Если же не согласятся — опять резать их будут, и тем лучше»! А «уничтожить общественное мнение — так не то что ничего больше не будет, а и то, что есть, исчезнет»? А «еще много тысяч предстоит Шатовых»? Говорят, настольной книгой Сталина был К н я з ь Макиавелли. А может быть, все же Б е с ы Достоевского?.. Бесовство, предостерегал нас Достоевский, — это стремление к достижению личных целей любой ценой, прикрываемое «высокой» демагогией о светлом грядущем всех людей (тех самых, жизнь которых потом и входит в эту страшную плату — любой ценой). Но так и не услышали, по сей день не услышали... В Б е с а х Достоевский поставил на одну доску людей разных, очень разных — от Утина до Маркса, от Чернышевского до Петрашевского, от Бакунина до Нечаева, и всех их нарек бесами. Но так уж он был не прав в уравнивании? Ведь бесами оказались не столько даже исполнители, убийцы, сколько провокаторы, спровоцировавшие народ на уничтожение вековечной культуры. Достоевский нутром чуял смертельную опасность шигалевщины, в каком бы облике она ни выступала, и высвечивал все ее оттенки, ее самые слабые, почти «невинные» проявления, заразность самых незначительных ее количеств. «Вся жизненная тайна на двух печатных листах умещается», — язвил Федор Михайлович, как бы имея в виду М а н и ф е с т К о м м у н и с т и ч е с к о й п а р т и и Маркса. Не могу согласиться с высокочтимым Юрием Федоровичем Карякиным, когда он ранжирует провокаторов по степени их бесовства и акцентирует тенденциозность и исступленность Достоевского. Да, бесовство — разное, только вот результат всегда один... Революция потому и произошла в России, что Ленину предшествовало слишком уж много разных народных печальников, жирно унавозивших почву... Слишком много было у нас «инженеров человеческих душ», горевших нетерпением и звавших народ не к труду, а к топору. Можно говорить о тенденциозности и исступленности Достоевского, но это исступленность культуры, изобличающей фанатизм и экстремизм. С другой стороны, Ю. Ф. Карякин излишне расширяет понятие бесовства, неоправданно пытаясь распространить его на всех героев Достоевского. Да, при желании бесов можно найти везде (даже в Алеше «бесенок сидит»), но я бы не стал смешивать слабости с бесчеловечностью: одержимость сатанинской «идеей» зараженных «трихинами» красных бесов, доконавших «великого и милого нашего больного» — Россию, — с человеческими слабостями. Да, бесы всегда владели этой страной, но доконали ее преступные «изгнатели», вселившиеся в большое больное тело и выдавшие революционную эйфорию за излечение. Я хотел поставить вопрос, и сколько возможно яснее, в форме романа, дать на него ответ: каким образом в нашем переходном и удивительном современном обществе возможны — не Нечаев, а Нечаевы, и каким образом может случиться, что эти Нечаевы набирают себе под конец нечаевцев? Суть бесовства — в отсутствии чувства трагичности, в чисто «пищеварительной» философии жвачного быдла — охлоса, кое-где подменяющего демос. Достоевский и Христа принимает прежде всего потому, что он — единственное существо, познавшее все глубины человеческого трагизма: «Вот почему Достоевский, вся жизнь которого была Голгофой, мог в своей философии исходить только из Христа. Нет другой подлинной философии и подлинной мистики трагизма». Главная черта бесов — бездарность. Бездарность, самозванство, пустозвонство. Достоевский предупреждал и об этом. Но даже и сегодня — уже не после предупреждений — после реальной и всем знакомой череды «градоначальников», после визуализации «святая святых» — «эпохальных» съездов, после ежевечернего словоговорения, после потоков дури суховых и шандыбиных — отсутствие реакции. Так что и Достоевский ошибся: бесы — не шигалевы-верховенские, бесовщина — глубже... Критикуя веру Белинского в нравственность социализма, Достоевский обвинял его в отсутствии основ безличностной нравственности. Нравственность неотделима от свободы. Отрицание личности есть отрицание свободы. Социализм разрушает свободу личности, писал Достоевский в Д н е в н и к е п и с а т е л я. Достоевский не предписывал и не отвечал на вопрос «Что делать?». Он вообще не любил рецептов. Он доверял человеку и не желал насиловать его волю навязанными извне решениями. Он требовал лишь одного — поступать по совести и в спонтанности личностного волеизъявления видел грядущий порядок. Я не хочу такого общества научного, где бы я не мог делать зла, а такого именно, чтоб я мог делать всякое зло, но не хотел его делать сам. Вы с вашим позитивизмом только головы рубили и еще хотите рубить. Социальные надежды Достоевского, как всех гуманистов, не приемлющих насилия, связаны не с внешним, а с внутренним: с духом, культурой, нравственным идеалом. Человеку необходимы не сладкие, убаюкивающие утопии, игнорирующие человеческие качества, человеку необходимы защита и развитие личностного начала. Вслед за Гоголем Достоевский видел спасение в личностном переустройстве души. Вместо бунта, ломки — «смирись, гордый человек, сломи свою гордость, смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве». Не перепогань, а — потрудись! Бесы требовали: бунтуй, ломай, грабь! Гоголь, Достоевский, Толстой — все «архискверные» — требовали внутреннего переустройства, внутренней свободы, личного примера. Прежде чем проповедовать людям: «как им быть, — читаем в Д н е в н и к е п и с а т е л я, — покажите это на себе». Таков урок, отвергаемый всеми бесами: бывшими, настоящими и грядущими... Во всех своих произведениях Достоевский ограждает человека от гнета «абстракций», протестует против манипуляций над человеком, защищает его от идеологии, препятствует низведению до роли «объекта». В народных угодниках Достоевскому претила бесцеремонность вмешательства в дела людские, планомерность, насилие над личностью. Он слишком хорошо понимал, чем обернутся «соблазн и безумие» для несчастного народа, еще не освободившегося от собственной татаро-монгольщины.
«Мы провозгласим разрушение...»
На вещь, которую я теперь пишу, я сильно надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность. Но меня увлекает накопившееся в уме и в сердце; пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь. Ф. М. Достоевский
То, что пишу, вещь тенденциозная, хочется высказаться погорячее (вот завопят-то про меня нигилисты и западники, что ретроград). Да чёрт с ними, а я до последнего слова выскажусь. Ф. М. Достоевский
Но так ли тенденциозны Б е с ы, как утверждал их автор? Б е с ы — не памфлет и тем более не пасквиль на революцию, а развенчание ее глубинной сущности, паноптикум человека бунтующего — от мелкого домашнего тирана, скопидома-фурьериста Липутина (Прудона), возглашающего женскую эмансипацию и тиранящего женщин, до Шигалева с его искренним: «все рабы и в рабстве равны», — но главное — пророчество о том, какой революция будет: «Ждут будущего муравейника, а пока зальют мир кровью». Н. А. Бердяев: ...вся торжествующая идеология русской революции есть идеология шигалевщины. Жутко в наши дни читать слова Верховенского: «В сущности наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно». И ответ Ставрогина: «Право на бесчестье, да это все к нам прибегут, ни одного там не останется!». И русская революция провозгласила «право на бесчестье», и все побежали за ней. А ведь Достоевский не только устами и образом действия своих героев предостерегал об опасности совращения народа, но и авторской речью: Никакой муравейник, никакая организация труда, никакое уничтожение бедности, никакое торжество «четвертого сословия» не спасут человечество от ненормальности. Зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-специалисты... Вряд ли можно упрекнуть Достоевского в презрении к народу, которому он спел литанию в своей Пушкинской речи, тем более нельзя после каторги обвинить его в незнании народа. Будучи настоящим патриотом, Достоевский любил народ, но он слишком хорошо знал Федьку и мужика Марея, чтобы связывать с ними надежду на возрождение. Их очеловечивать нужно, а не совращать кровью, любить, а не взывать к ненависти, приобщать к культуре, а не настраивать против нее. Для того, чтобы жить высшей жизнью, надо действовать не политическим насилием, не мечом, а убеждением, примером, любовью, бескорыстием, светом. Если можно оправдать хотя бы один случай пролития крови, то можно оправдать и любое преступление — за аргументами дело не станет. Нравственный идеал один, Христос. Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков, — нет. Ну так, значит, сжигание еретиков есть поступок безнравственный. Приняв закон любви, придете к Христу же. Вот это-то и будет второе пришествие Христово. Свидетельствует А. С. Суворин: Во время политических преступлений наших он ужасно боялся резни, резни образованных людей народом, который явится мстителем. «Вы не видели того, что я видел, — говорил он, — вы не знаете, на что способен народ, когда он в ярости. Я видел страшные, страшные случаи». Достоевский предвидел, что силы социального разрушения, раз пущенные в ход, лишь увеличат количество мирового зла и приведут к результатам, обратным идеалу. В отличие от Толстого, Достоевский вовсе не отвергал насилия против насильников: «Ну и толкни! Ну и убей!», но он категорически отвергал фанатизм, мошенничество, «что бы ни было», подмену вековечного труда мошеннической, насильственной, бредовой идеей. Россия получила единственно ту революцию, какую могла получить — бесовскую, бесчеловечную, шигалевскую, шариковскую. И все великие писатели земли русской — маниловыми, ноздревыми, верховенскими, передоновыми, шариковыми — предупреждали о грозящей опасности. Все чудовищные образы русской литературы были предупреждениями о русском безобразии, самообмане, тьме, предупреждениями о надвигающейся катастрофе. И вот что примечательно: в то время, как Огаревы и Бакунины писали Нечаеву рекомендательные письма, Достоевский писал Б е с о в! И после этого, после 17-го и 37-го, мы из кожи вон лезли, чтобы обвинить Достоевского в «поверхностном знании сущности революционного движения»... Вот Петр Верховенский — беспримерно вероломный и властный вождь. Вот Федька-каторжник — «на все готовая личность». Вот остальные «деятели». «Остальные, в ожидании, шпионят друг за другом взапуски и мне переносят, — говорит будущий Коба. — Народ благонадежный. Всё это материал, который надо организовать... Первое, что ужасно действует, — это мундир, нет ничего сильнее мундира. Я нарочно выдумываю чины и должности: у меня секретари, тайные соглядатаи, казначеи, председатели, регистраторы». «Эта сволочь» — с точки зрения «вождя» — материал. «Пригодятся и эти». Он, проникающий в самый народ, уже всё сосчитал: «Учитель, смеющийся с детьми над Богом, — уже наш. Присяжные, оправдывающие преступников, сплошь наши. Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален, наш, наш. Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много...». Вот идеи Верховенского: немедленный революционный переворот, «два поколения разврата» — «разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь, — вот что надо!», равенство в виде иерархии («Папа вверху, мы кругом, а под нами шигалевщина»), что еще? Еще — понизить уровень масс; «высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей». Что еще? Мы провозгласим разрушение... Мы пустим пожары... Мы пустим легенды. Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам... Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная обезличенность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга... Нет, товарищи чириковы, это не фашизм, это революция наша, это наша история, наше вчерашнее, сегодняшнее и, не дай Бог, будущее, наш «самый передовой», «самый светлый» мир... Нет, товарищи кирпотины, в Б е с а х под ударами Достоевского оказался вовсе не бакунинский анархизм, а великая наша революция... И уже не предвидя, а идя по следам этой самой «великой» революции, Н. Бердяев писал: Таких бесноватых Верховенских много в русской революции, они повсюду стараются вовлечь в бесовское вихревое движение, они пропитывают русский народ ложью и влекут его к небытию. Не всегда узнают этих Верховенских, не все умеют проникнуть вглубь, за внешние покровы. Хлестаковых революции легче различить, чем Верховенских, но и их не все различают, и толпа возносит их и венчает славой. Нет, товарищи служивые, сам Федор Михайлович не раз и не два рассказал нам, кого он имел в виду, когда писал Б е с о в, — нас, "самых духовных" и всех наших предшественников. Вот, к примеру, его оценки Парижской коммуны: Парижская коммуна и западный социализм не хотят лучших, а хотят равенства и отрубят голову Шекспиру и Рафаэлю. Вот уж, кажется, достаточно фактов, что их бессилие сказать новое слово — явление не случайное... не так создается общество, не те пути ведут к счастью и не оттуда происходит оно, как до сих пор думали. В статье З л о б а д н я в Е в р о п е, возражая «коноводам четвертого сословия», Достоевский писал: общество, построенное на основаниях научных, суть чистая фантазия; человек, как устроила его природа, совсем иной, чем его представляют эти коноводы; ему невозможно отказаться от безусловного права собственности и свободы; от будущего человека слишком много хотят, слишком много требуют жертв; устроить такое общество можно только страшным насилием и поставив над ним страшное шпионство и беспрерывный контроль самой деспотической власти. Еще он писал: «ихний социализм» — идея «ложная и отчаянная». Их идеал «муравейник» — неосуществим, ибо у людей нет безошибочного инстинкта строителей, присущего муравьям и пчелам; в сущности это попытка создания новой Вавилонской башни, крушение которой неминуемо; рано или поздно наступит кровавая развязка. Уже наступила... Увы, не последняя... Знаете что?! Лучшее доказательство бесовщины — бесовство наших служивых, наводящих тень на плетень, выдающих черное за белое, строящих свою жалкую, ничтожную, рабскую карьеру на выгораживании бесовства. Ведь если бесы — не мы, то зачем же «лучше бы “Бесов” не было!»? Зачем все эти запреты, поношения, обвинения в пасквилянтстве? Бесы на то и бесы, что, будучи изгнанными в дверь, они влезают через окно. Что они вездесущи... И вот уже Достоевский не такой уж и «архискверный», и не реакционер больше, а почти второй Маркс, изобличающий анархию, экстремизм в революционном движении, индивидуальный терроризм. Это-то Достоевский, для которого важна сущность, содержание, нутро, а не поверхностность, это-то Достоевский, который писал, что Петр Верховенский может нисколько не походить на Нечаева, но это собирательный тип, который соответствует этому явлению, это-то Достоевский, прямым текстом говоривший, что нечаевщина и революционность — одно... Конечно, бесы на то и бесы, чтобы «обузить» Достоевского — позавчера «архискверного», вчера «не понявшего», а сегодня «глубоко постигшего» перегибы в революционном движении. Конечно, можно классифицировать революционеров на «хороших» и «плохих», можно разделять «прозрения» и «ослепления» Достоевского, но по большому-то счету столь ли принципиально «красные бригады» отличаются от «красных шлемов» и «верные ленинцы» от «вождя мирового пролетариата»? Я вообще не очень-то понимаю, как можно разоблачать бесов, то и дело подкрепляя свои разоблачения авторитетом Карла Маркса с его кровожадным, человеконенавистническим «Манифестом», провозгласившим транснациональный расизм по классовому признаку? Не надо «обужать», не надо! Значение Б е с о в выходит далеко за пределы антиреволюционного пафоса Достоевского. Камю, ставивший этот роман выше всех остальных, писал: «Бесы» — пророческая книга, и не потому только, что возвещает наш нигилизм, но потому, что выводит на сцену разбитые или мертвые души, не способные любить... и не способные верить. Те самые, что сейчас составляют наше общество и наш духовный мир. Да дело и не в революционерах даже — в душах человеческих, в покроях этих душ. А мы талдычим: хорошие революционеры, плохие... Его недоверие к экономическим планам переустройства общества — он часто говорит об этом! — результат вовсе не изучения социальных законов, но проникновения в глубины души, где коренится зло и грех. Достоевский считал, что общество управляется не сводом законов государства, а законами, управляющими душой человека, — таинственными и неопределенными. Достоевский не очень-то доверял разуму. Интеллект его героев почти всегда демоничен, их ум ориентирован на зло. Психика человека иррациональна: отсюда вся сложность, немотивированность, спонтанность персонажей «Бесов» и «Братьев Карамазовых». Достоевского интересовал не ум, а пучины души, непостижимость которых он постоянно стремится подчеркнуть. Ясно, что, погрузившись в эти пучины, он уже не мог доверять рационально-примитивным заверениям радетелей человечества. Бесовство, нигилизм, анархизм, экстремизм, фанатизм, терроризм — насильственные компоненты личности, коим культура и этика мешают «самореализоваться». В результате жестокость и бессердечие сублимируются, ориентируя «правдолюбца» на борьбу с системой, государством, общественным слоем, другой нацией или классом. Какой Сталин «организатор»? — Насильник, убийца. Революция нужна ему, чтоб реализовать темную страсть. Все остальное — «историческая миссия», «благо народа», «историческая необходимость» — мимикрия, камуфляж... Об этом — Б е с ы... И еще — о господстве посредственности, об опасности низов. Этот мотив не так слышен, как у Киркегора или Ницше, но он постоянно врывается в текст, как врывается мотивчик «Майн либер Августин...» в исполняемую Лямшиным Марсельезу. Врывается вначале тихо, затем звучит громче и громче, пока мещанский пафос не подавляет революционный. Революция захлебнется эврименом, искусством станут стихи капитана Лебядкина, беснование приведет к небытию, распаду личности, хочет сказать Достоевский, будто из своего далека видя наше «великое будущее». Как там у Н. Бердяева? Личина подменяет личность. Повсюду маски и двойники, гримасы и клочья человека. Изолгание бытия правит революцией, всё призрачно. Всё лживо. Нигде нельзя нащупать твердого бытия, нигде нельзя увидеть ясного человеческого лика. Достоевский показал, что ложная идея, охватившая целиком человека и доводящая его до беснования, ведет к небытию, к распадению личности. Неприятие революции Достоевский пронес до конца. В своей лебединой песне, какой стала Пушкинская речь, говоря об изгнании Алеко из табора, он разумел изгнание народом своих подстрекателей. Он надеялся, что революция беспочвенна в России, что революционеры — не более чем шайка заговорщиков и преступников, совершающих бессмысленные убийства. Трусость, безволие и бессилие бесов оказались заблуждением пророка: даже на эшафоты они всходили с чувством исполненного перед человечеством долга, даже перед бессудным расстрелом вопили: «Да здравствует Сталин!». Статистика Б е с о в — 13 смертей и 7 убийств. Какие же это бесы?.. Мог ли он предвидеть — миллионы?.. Но так и должно быть, когда не слышат предостережений, когда «судорога» — мелочь и «клевета на человека». Любое злодейство начинается с мелочи, а далее все зависит не от злодея, а от системы, закона, нас... Во времена Достоевского в России была напряженка с палачами, по всей стране с трудом сыскали одного, потому-то к предостережениям Достоевского относились с прохладцей, потому-то профессия палачей — впервые в человеческой истории — стала массовой... И все же по самому большому счету Достоевский не ошибся. Не ошибся, ибо его Б е с ы стали путеводителем по русской истории XX-XXI вв. Не ошибся, ибо своим творчеством доказал внутреннее поражение бесовства. А. Моравиа, описывая воображаемый поединок Маркса и Достоевского, сказал, что первый раунд выиграл Достоевский — своими Б е с а м и, второй — Маркс — революцией 17-го года. Третий и последний, похоже, остался за Достоевским — крах коммунизма и в будущем его пагубного наследия...
Свернуть
http://www.proza.ru/2017/08/08/469Есть и публицистика и литературоведение
_________________ с утра не с той ноги встала… не на ту метлу села… еще и полетела не в ту сторону…
|
|