Я сразу узнала злую старуху, склубившуюся тучей. В детстве она являлась у нас на кухонной стене в виде страшной тени. Это была тень от рукоятки на трубе газовой плиты – она вырастала по вечерам и напоминала зловещий профиль безобразной старухи с крючковатым носом. Показывался, собственно, только профиль и страшный нос – фигура дорисовывалась в воображении, – но именно эта частичность, то, что всё только начинается и вот-вот сейчас старуха появится целиком – это было очень страшно. Злая старуха появлялась в самом теплом, безопасном, улыбающемся месте дома – на кухне, из-за плиты – печки, дающей жизнь, тепло, еду – и в этом была какая-то противоестественность, это было нечестно. Черная кривая тень – на белоснежном сверкающем кафеле, из-за белой-белой плиты и белой-белой трубы. Тем не менее, самые что ни на есть прозаические и безопасные при дневном свете предметы при искусственном вечернем освещении выпускали из себя эдакую жуть. Кошмар был в том, что старуху видела только я и угрожала она только мне, ужас – в том, что никому нельзя было об этом сказать.
Я потом набрела на эту – похожую – старуху у Андрея Белого в «Котике Летаеве», где она была одним из первичных впечатлений-образов младенца, то, что автор называл «память о памяти». Из главки «Старуха»:
«Первое подобие образа наросло на безобразии моих состояний. Не сон оно: сон есть то, от чего просыпаются; Я же... – еще не проснулся; действительность, сон не чередовались друг с другом в мне данном мире. Самая д а н н о с т ь стояла тяжелым вопросом... Непробудности мне роились д о я в и – в кипениях я и жил и боролся! – непробудности, неподобные снам... Нет, не сны они, а – сказал бы я – подсматривания себе за спину; и – желание тронуться с места; не носимости в вихрях бессмыслицы, развиваемой тысячекрыло, мгновенно и распадающейся в тысячи тысячекрыло летящих смерчей, – не такие носимости в "Я" (с внутри его лежащим пространством), а... – движение в ч е м - т о: меня самого (мне пространство сложилось уж)... – Тронься – н а ч и н а л о с ь, с л а г а л о с ь – более всего за спиной: что-то такое; оно – не было мною, а было – такое огневое, красное: шаровое и жаровое; словом – старухинское: почему? Этого сказать я не мог. Безобразие строилось в образ: и – строился образ. Невыразимости, небывалости лежания сознания в теле, ощущение, что ты – и ты, и не ты, а какое-то набухание, переживалось теперь приблизительно так: – ты – не ты, потому, что рядом с тобою с т а р у х а – в тебя полувлипла: шаровая и жаровая; это она н а б у х а е т; а ты – нет: ты – т а к с е б е, н и ч е г о с е б е, ни при чем себе... – Но все начинало с_т_а_р_у_ш_и_т_ь_с_я. Я опять наливался старухой: наливается так дряблый зоб индюка – в ярко-красные пучности; протяжение, натяжение в окружающем, в глотающем, в лезущем – в суетном, в водоворотно-пустом – оказывалось: незримо-лежащим, припавшим, сосущим; стоило тебе тронуться, как оно, лежащее рядом и откровенно старушечье, – – опрометью кидалося прочь; на мгновение становилось мне зримо: – будто таяла сама тьма огневыми прорезями: молнийный многоног огнерогими стаями распространялся и бегал в исколотой, черной тверди... – – тогда вспыхивал ярый шар и... – в красный мир колесящих карбункулов распадались темноты... . . . . . . . . . . Я не знаю, когда это было, но я... подсмотрел ее: у себя за спиной, – когда она, описывая в пространстве дугу, рушилась мне прямо в спину: из ураганов красного мира, стреляя дождями карбункулов; выгнулась ее бело-каленая голова с жующим ртом и очень злыми глазами; я несся в пропасть; и надо мною утесами света и жара она ниспадала – мне в спину; и, ухвативши за спину, описывала со мною в пространствах... – колеса... – – Сам я был колесом. Думаю, что "с т а р у х а" – какое-либо из вне-телесных моих состояний, не желающих принять "Я" и живущих: глухою, особою, стародавнею жизнью; эта жизнь прорастает порою: у впадающих в детство старух, сумасшедших; и носится по июльским ночам грозовыми зарницами; плевелы ее шелестят в пыли жизни...»
...Когда же – в радиотеатре фантазий – моя старуха обернулась драконом, тот неожиданно оказался похож на игрушечную лягушку из моего детства, которая прыгала от нажатия резиновой «груши», соединенной с нею резиновой трубочкой. Дракон был неестественно раздут и скорее противен, чем страшен, он имел короткие перепончатые крылья, но только подскакивал, почти не отрываясь от земли, и беззвучно разевал пасть. Из пасти и ушей шел дым, это было забавно. Справиться с этим драконом не составило труда: он сдулся, как воздушный шарик, от одного прикосновения острия. В целом это зрелище напоминало картину Альтдорфера, где Георгий борется со змеем, почти неразличимый среди грандиозного и прекрасного леса.
|